Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я взял его и побоялся открыть.
— Владимир Дмитриевич, я, может быть, нашел невероятное решение, — сказал я бесцветным голосом.
— Не мешай, — сказал Ржановский, не оборачиваясь.
За окном в туманной дымке, словно бомбардировщики, летали галки.
Мне рассказывали, что, когда бомбардировщик идет на взлет, он беззащитен. Маневрировать на малой скорости невозможно — врежешься в землю. И будто бы даже статистика показывает, что наибольшее количество самолетов, сбитых противником, приходится на этот момент полета без маневров.
Судьба со мной поступила гнусно. Она ударила по душе, поднявшейся в свой первый полет, и в тот момент, когда она шла без маневров.
Оправдания судьбе не было. Такие судьбы надо списывать в тираж.
Теперь я окончательно понял, что надо уйти.
— Ну… начали, — испуганно сказал Сявый. — А, Владимир Дмитриевич?
— Давай, давай, — ответил Ржановский.
Все было как вчера утром. Так же, словно лифт, загудел трансформатор. Так же начали тлеть контрольные лампы, и заметался зеленый шнур в трехшлейфовом осциллографе. Все было так же. Только стрелка на выходе, большая фосфоресцирующая стрелка спокойно, без дрожи прошла заветную черту и остановилась только тогда, когда уперлась в самый конец шкалы, показывая немыслимую, невероятную точность.
— Опоздал… — сипло сказал я. — Как всегда. Поздравляю вас, товарищи.
Меня всего трясло.
— Дура! — закричал Ржановский. — Дура мамина! Это же твоя схема! Твоя! Где блокнот?!
— Вот… — сказал я, протягивая блокнот.
Ржановский взял блокнот и открыл.
— Неплохо нарисовано, правда? — спросил Ржановский у Сявого.
И тот кивнул. Поверх радиосхемы виднелась усмешка Кати.
— Что нарисовано? — тупо спросил я.
По морде у Сявого текли слезы.
— Случайность — это проявление и дополнение необходимости, — бормотал я, когда Ржановский вез меня по Благуше.
Человек взрослеет по-настоящему, когда его первая самостоятельная работа оказывается осуществленной другими людьми. Я ехал в большой машине Ржановского, и было спокойное утро, обещавшее день трезвых забот.
«Сказка есть, дьявол вас забери! — пело у меня в душе. — Есть сказка, будьте вы прокляты, хапуги, карьеристы, энтузиасты на секунду! Есть вспышки красоты и жизни, которые ломают ребра вашим скороспелым выводам, за которыми прячется зависть от трусости и равнодушие от эгоизма! Есть светлый мир с его причинами и следствиями, и не верю в угрюмую статистику, которая прогрессивна для частных технических задач и негодна как мировоззрение. Потому что свобода — это осознанная необходимость, а какая свобода в мире тупой вероятности? Человек — это не осел между стогами сена. Он, томимый ощущением закона, высшего, чем простые „да“ и „нет“, мучаясь, ошибаясь, вглядываясь в мир и прислушиваясь к своим тяготениям, свободно проявляет свою волю и сам отыскивает свою цель, и цель его не охапка сена, она тоже уточняется по мере продвижения вперед».
Когда я вылез у ворот своего дома и машина Ржановского укатила по переулку, я вошел во двор и сразу увидел Катю.
Она сидела, строго выпрямившись, и глядела на меня, и ветер трепал полы ее пальтишка, из которого она выросла.
— Поцелуй меня, — сказала она.
Я поцеловал ее, и мы столкнулись носами.
— Что ты бормочешь? — спросила она строго.
— Ничего.
— Мне показалось что-то вроде «случайности».
— Это показалось.
Она взяла меня за рукав и повела на улицу.
Шли люди.
Я почему-то вспомнил песню Памфилия, где ненаучно утверждалось, что спутник — это сердце поэта, залетающее чересчур далеко, но всегда возвращающееся:
Пусть звездные вопли стихают вдали,
Друзья, наплевать нам на это!
Летит вкруг Земли в метеорной пыли
Веселое сердце поэта.
Друзья мои, пейте земное вино!
Не плачьте, друзья, не скорбите,
Я к вам постучусь в ночное окно,
К земной возвращаясь орбите.
Шли люди. Привычные спутники друг друга! И никто уже не удивлялся, что вообще существуют спутники. Еще бы! Шла последняя треть двадцатого века.
— Поцелуй меня.
— При всех? — спросил я с интересом.
— Ага.
Мы опять столкнулись носами, но она удобно повернула голову, приоткрыла рот, и тут я поцеловал ее по-настоящему. Теория невероятности подтверждалась во всех деталях. Приближался конец второго тысячелетия нашей эры. Никто из прохожих, правда, ничего не знал о Бетельгейзе, но уже пора было посылать человека на Луну, посмотреть там, как и что. И проверить, нет ли какой закономерной связи между влюбленными и Луной, между совестью и выдержкой, между революционерами и детьми, между физиками и лириками, между личным гороскопом и коллективными усилиями благородных и чистых помыслами.
Так я научно нашел свою невесту, а Митя научно потерял свою. А ведь он собирался жениться именно на Кате.
Вот ведь какая штука!
Золотой дождь
Повесть
Глава 1
Баллада в мечтах
Опять вечер. Сижу, отдыхаю. И растревожен чем-то, и мысли мечутся. Может быть, все дело в музыке. Потому что она теперь всюду и тревожит тебя. Музыки много в этом году. Приемники работают, магнитофоны. На улицах поют под гитару, сосед за стеной мурлыкает, за другой стеной девочка сражается с роялем, перекатывает этюды — вверх-вниз, вверх-вниз. Ну что ж, художник должен упражняться. Я это знаю, я художник. Вопрос — в чем упражняться.
Вот идет художник и боится расплескать мир. Все тело его — это чаша, а глаза его, и уши, и ноздри — это гавани, куда плывут, толкаясь бортами, лодки, океанские корабли и мусор — месиво жизни. Чаша налита до краев, и все это перемешивается тяжелым пестиком сердца. А корабли плывут и плывут.
Вчера из кафе я зашел к приятелю Гошке Панфилову, и он спел свою песню, которую не пел уже давно. И опять она в точку попала. Такое у меня настроение сейчас. Вот эта песня:
В германской дальней стороне
Увял великий бой.
Идет по выжженной стерне
Солдат передовой.
Конец войны. Река, ворча,
Катает голыши;
И трупы синие торчат,
Вцепившись в камыши.
И ветер падалью пропах,
Хитер и вороват.
И охряные черепа
Смеяться норовят.
Лежит, как тяжкое бревно,
Вонючая жара.
Земля устала — ей давно
Уж отдохнуть пора.
И вот на берегу реки
И на краю земли
Присел солдат. И пауки
Попрятались в пыли.
Легла последняя верста,