Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но получила черную весть: отец скончался…
Его закопали в лед. Долбить мерзлую землю сил не хватило. Схоронили только по весне там же, в Кинель-Черкассах.
«…Небо здесь, – писал он нам когда-то, – широкое-широкое, воздух чистый и обильный…»
* * *
В Куйбышеве, в свой первый приезд, я протанцевала месяца три.
Говорила ли я уже, что в Москве оставалась часть труппы? Так вот, неимоверными усилиями артистов удалось возобновить там спектакли. Правда, открыли не сам Большой, а филиал, директором которого назначили известного танцовщика Михаила Габовича. Его вызвали из действующей армии, куда он записался добровольцем.
Вскоре артисты решились и на собственную премьеру. По инициативе Габовича была сделана новая редакция моего любимого «Дон Кихота» – нашего наиболее жизнерадостного спектакля. Думаю, этот балет выбрали для поднятия духа и москвичей и солдат, оборонявших город. Постановка обещала быть очень интересной.
В частности, привлекли Голейзовского, и он сочинил великолепный цыганский танец для характерной балерины Сангович на музыку Желобинского.
Но не хватало примы. Габович звонит в Куйбышев: пришлите Мессерер. Однако мне самой предстояло решить, рисковать или не рисковать. Гитлеровские войска под Москвой, предупредили меня. В случае оккупации столицы в первую очередь не поздоровится евреям. Если перед тем посчастливится уцелеть в еженощных бомбежках…
То ли очарование балета Минкуса оказалось сильнее страха, то ли… Короче, я согласилась. Признаюсь, решение мне далось непросто…
Свободный въезд в Москву в те дни запретили, приехать можно было только по специальному, как у меня, вызову. Город выглядел неузнаваемо. И страшно.
Полное затемнение накрывало его к вечеру черным саваном.
Окна приказали наглухо завешивать, свет ни в коем случае не включать. Чтобы попасть вечером из моего дома в театр, приходилось держаться за стены домов – такая темень. Немцам предлагалось бомбить не столицу, а черную дыру.
Неузнаваем стал и сам Большой. Знакомое всему миру здание театра с колоннадой и квадригой на фронтоне забили фанерными щитами. На них намалевали окна. Мол, не театр это вовсе, а рядовой московский домишко: пытались таким образом обмануть гитлеровских летчиков, для которых Большой был желанной целью. В конце концов одна бомба все же угодила в здание, правда, особого ущерба не нанесла.
Всем артистам театр выдавал тогда по полбуханки хлеба в день и почему-то бутылку вина на неделю. Эликсир веселья, что ли? И трапезы наши становились в определенном смысле библейскими: вкушали хлеб, макая его в вино. Захмелеешь чуток и, глядишь, уже сыт. Можно идти танцевать на пуантах.
Не знаю, страдал ли баланс, но легкость ощущалась необыкновенная. Новая методология в балете, о которой теоретики почему-то до сих пор молчат…
Так мы быстренько добрались до генеральной репетиции.
Все вроде бы в порядке. Я сознательно пошла на риск; чувствую, преодолела трудности времени, хорошо подготовилась к премьере. Жду ее не дождусь.
Но тут кто-то на небесах, видимо, решил: слишком уж безоблачно все у этой Суламифи. Подумаешь, сестру и брата арестовали, другого брата бомбой убило. Что-то маловато бед на ее голову. А давайте-ка испытаем ее театральной интригой.
Короче, перед началом генеральной репетиции меня вызывает к себе в кабинет директор Габович. На лице скорбь и сочувствие.
– Понимаешь, – говорит, – какое дело. Я знаю, глупость страшная, ты так это и воспринимай, не обижайся, но Китри будет танцевать артистка Софья Головкина. Она, правда, эту партию не репетировала, но полна энтузиазма. Есть приказ тебя снять и поставить на премьеру Головкину.
– Чей приказ? – сорвался у меня голос до шепота.
Габович поднял покорный взор вверх. Имелся в виду не Господь. Как и сегодня, балетные интриги и интрижки порой затевались на государственном уровне. Я – в слезы.
Директор тактично вышел из кабинета, оставив меня переживать беду в одиночестве. Сижу, плачу.
Но вы, наверно, уже заметили: есть у меня одно свойство – я норовлю пробивать лбом китайские стены, когда они вдруг передо мной возникают.
Возможно, этому меня научил балетный труд, где настойчивость должна быть с сумасшедшинкой. Да и борьба на водной дорожке – во что бы то ни стало приду первой! – пожалуй, закалила.
Вижу у Габовича на столе список телефонов кремлевской «вертушки». Культурой тогда ведала в ЦК Розалия Самойловна Землячка, одна из последних старых большевиков, вернее, большевичек, уцелевших после террора 30-х годов в правительстве. Типичная идеалистка, именно такими нам описывали «настоящих коммунистов». Нахожу в списке ее номер, звоню напрямую: отлучают, говорю, от партии. Не коммунистической, правда, а партии Китри. Но тем не менее несправедливо.
Землячка попросила подождать у телефона, она, мол, вскоре перезвонит. Минуты через три в трубке действительно рокочет ее бас:
– Товарищ Мессерер, спокойно танцуйте премьеру. Храпченко свой приказ отменил…
Эк оно что!.. Значит – Храпченко, сам тогдашний министр культуры…
Не помня себя от радости, я понеслась вниз. Как раз – первый выход Китри.
Соня Головкина стоит в кулисе, готовится.
– Вон отсюда! – крикнула я сгоряча и вылетела в прыжке на сцену. Выразилась я на самом деле даже похлеще. Резковата бывала в молодости, что уж тут скрывать, резковата…
Однако в антракте Головкина подошла ко мне и без всякой злобы сказала:
– Ничего страшного, я станцую следующий спектакль.
Соня человек сильный, иначе не командовала бы школой Большого столько десятилетий. Кстати, наши отношения после того случая не дали большой трещины. В подтверждение хочу процитировать из статьи в «Советском артисте», написанной Головкиной, в которой Соня касается и «яблока раздора»:
«…А сейчас перед нами Суламифь – Китри, – испанка, горячая кровь струится в ее жилах, глаза мечут искры, она то летит в прыжке, то, закружившись, как вихрь, оканчивает свой танец, вызывая восторг зрителей…»[15]
Таким макаром мы более-менее мирно поделили с Софьей Головкиной в те дни войны роль Китри.
Вспоминаю еще один курьез, связанный с моей Китри. После успеха в Москве меня опять вызвали в Куйбышев выступить в «Дон Кихоте» – то ли я действительно неплохо танцевала, то ли там свои поднадоели. Партнером моим на этот раз был Юрий Кондратов. В последнем акте, во время знаменитого па-де-де после моей вариации под арфу, публика аплодировала без конца. Дирижер обычно не начнет финальную часть – коду, пока не стихнут аплодисменты.