Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Меня саму удивляло: почему я все время наблюдаю за собой со стороны, как бы чужим взглядом? Почему так придираюсь к себе?
Ответ: еще танцовщицей я смотрела на себя глазами педагога балета.
Знатоки и критики находили, что мне удавалось «выражать чувства», и отмечали мою технику танца.
В третьей части этой книги я подробнее разбираю «вопросы теории и практики» балета, в частности рассматриваю эмоциональность, выразительность исполнительства.
А сейчас, с позволения, отвлекусь немного в сторону моей техники (хотя, честно говоря, отделять ее от драматической наполненности позволительно лишь весьма и весьма условно)[16].
Скажем, я считала необходимым спускаться с пальцев очень плавно, что сегодня, мне кажется, утеряно во многих мировых труппах. Я стремилась к идеальному, абсолютно музыкальному вращению, как и к тому, чтобы прыжки были на уровне мужских.
Особое значение всегда придавала остановкам. Кончая вариацию, делаешь шене, встаешь в аттитюд, на палец, и стоишь, считая до пяти. Раз, два, три, четыре, пять. Вот здорово! Эти секунды подчеркивают предшествующее движение, подводят под него, словно под статую, пьедестал.
В мое время это было важным. Жаль, что сегодня данный канон – четкость остановок – не в моде. Так уже почти не делают. Странно, но внедрение в классическую хореографию элементов акробатики, спорта не привело к заимствованию важнейшего спортивного правила: за кульбитом или сальто должна следовать четкая фиксация позы. За «смазку» у спортсменов вычитают баллы, и они проигрывают.
Балерина, танцовщик должны чувствовать то же самое. Они проигрывают в глазах зрителя.
В качестве примера: недавно я смотрела какую-то популярную версию «Дон Кихота», где танцовщица после сложнейших движений убегает со сцены именно в тот момент, когда надо бы поставить точку, задержать внимание публики. Автор версии, думаю, сочинил это под влиянием современного танца, но такая находка не кажется мне приемлемой в классическом балете. Нововведения обязаны быть уместными.
У Тихомирова, а затем у Асафа я переняла одно техническое достоинство. В балете я была и правша, и левша сразу. Асаф с равным совершенством делал два тура в воздухе направо и тут же – налево. В той же мере ему были подвластны десять пируэтов направо и сразу десять пируэтов налево. Пусть не такая, как у Асафа, но двусторонняя универсальность являлась нормой у артистов моего поколения. Сегодня она, мне кажется, тоже утеряна.
Суровее самых суровых критиков я относилась и к собственным недостаткам. Я не взялась за партии Жизели или Раймонды из-за ощущения «не мое». Кроме того, я считала неразумным равняться с Гельцер в Эсмеральде и Медоре, ролях, на которые ей по праву довольно долго принадлежала монополия. Вы помните, как я искала способ увеличить свой рост в партии Заремы? На мой взгляд, не удалось мне достигнуть и идеальности линии. Что ж, совершенству нет предела…
К слову, это порой делает из артиста педагога. Исправляет он собственные огрехи, и у него появляется первый ученик – он сам. Но тут нужно, конечно, иметь, что исправлять, то есть иметь недостатки…
Слава Богу, что-что, а уж они есть у всех без исключения. Потому все балерины и танцовщики, даже самые-самые знаменитые и очень опытные, каждое утро встают к станку в репетиционных залах под придирчивым взглядом педагога-балетмейстера.
Я ушла со сцены в 1950 году. Мне исполнилось тогда сорок два. Еще ребенком, учась в балетной школе, я наслышалась о том, как короток век балерины. Ведь в начале прошлого, XX века за возрастом танцовщиц на Руси надзирали с пристрастием. Тридцать шесть? Пожалуйте на отдых. Примерно в таком возрасте ушла Рославлева, а Джури – вообще в тридцать два.
Конечно, нет правил без исключения. Гельцер, Уланова, Асаф и Майя имели право на встречу со зрителем и в пятьдесят лет. Но вообще принято считать, что уже в тридцать восемь возраст балерины выдает себя.
По всему миру артисты подчас воспринимают свое расставание с исполнительством чуть ли не как трагедию, конец жизни. У меня же просто началась вторая жизнь – не менее одухотворенная и насыщенная, чем первая.
Я стала педагогом искусства балета. В старое время меня назвали бы балетмейстером. Сейчас этот термин монополизировали сочинители хореографии.
Впрочем, я начала преподавать значительно раньше – лет за двенадцать до того, как покинула сцену. Директором балетной школы Большого театра был тогда Петр Гусев, мой партнер в «Бахчисарайском фонтане». Он-то и предложил мне вести класс. Но сначала устроил нечто вроде экзамена – сидел мудрым филином на моем первом уроке. Волнуясь, я провела его из рук вон плохо. Гусев это понял и все-таки взял меня.
Поначалу мой интерес к педагогике, не стану лукавить, подогревался страхом. Подобное случается у многих балерин. «А что я буду делать, когда проклятый возраст лишит меня сценической привлекательности? – думала я, и холодные мурашки ползли по ногам, укутанным в шерстяные гамаши. – А если сломаю ногу или поразит еще какой недуг? Тогда конец работе?»
Но вскоре я забыла о своих первоначальных мотивах, погрузившись в полноводную реку балетной педагогики – с наслаждением, с предвкушением собственной удачи. Мне несказанно повезло: с первых шагов на пуантах меня окружали величайшие учителя русского балета.
Я из класса Тихомирова[17]. Как и плеяда блистательных звезд: Мордкин, Кригер, Новиков, Кандаурова, Балашова, Свобода, Волинин, Подгорецкая, Абрамова… Раскатистый баритон Василия Дмитриевича Тихомирова звучал в стенах московского хореографического училища сорок лет.
Тихомиров, замечательный мой учитель… Его стиль преподавания отличало гармоничное слияние петербургской школы, с присущей ей строгостью и приверженностью канонам, и школы московской, отдававшей предпочтение эмоциональности танца. Правда, знаю, что Тихомиров тяготел к Москве.