Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все, кто лежали в то время в этой богадельне, знали этого танкиста.
И все были уверены, что он танкист. Все. Все вокруг. Все льды. Все белые медведи, грязные от тоски и жизни. Все тюлени и нерпы. Вся тундра. Все песцы и волки. Весь океан и весь полюс был убежден. Все были уверены. Все. Кроме него самого.
Это была передышка. Курорт. Я отъедался. Я брал хлеб в кровать. Я жрал обветренный хлеб и смотрел в окно. На небо. Ничего другого у меня не было.
Я жрал, тупо глядя в светлое полярное небо. Жрал и смотрел в небо.
Я жрал, как раньше. Даже больше. Я набивал брюхо так, что, казалось, не смогу моргнуть. Не хватит кожи. Но пижамные штаны на резинке спадали.
Я жрал то, от чего другие уже воротили нос.
Странно, но Великий танкист почти не ел. Только интеллигентно пил чай с хлебом и маслом.
Я ел. Знал, что курорт кончится. И ел. Только на третьи сутки мне приснилось что-то нормальное. Не еда.
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
Приближалась весна.
Я это понял по тому, сколько раз в день мы мастурбировали.
За окном ничего не изменилось. Да и окна наши были наглухо забиты гвоздями толщиной с палец.
Там, снаружи, были метели.
Обычно пурга продолжалась сутки. Если через сутки не прояснялось, значит, еще трое. И потом еще трое.
Все равно как бесконечная улица с нечетными домами. Однажды пурга была восемнадцать суток.
Восемнадцать дней и ночей в окнах было молоко. И тряслись наши двойные рамы.
Мы охуели от тоски.
Эти метели, когда медсестры спят на ходу. Когда они хлопком ручищи будят тебя, ты стягиваешь штаны, и они втыкают укол.
И ты орешь от боли. А потом снова засыпаешь. И чувствуешь, как расправляется панцирная кровать. Медсестра медленно поднимает свою задницу и пересаживается к другому.
И другой орет и матерится от боли.
"Помедленней вводите! Помедленней!.."
Этот тип, пролежавший здесь полсрока, получал письма. Ему давали старые газеты. Кто-то оставил сказки братьев Гримм. Он открывал книжку, смотрел в нее, вздыхал. Перелистывал немного. Снова вздыхал. Закрывал. Поднимал глаза в потолок. Бросал капризно братьев Гримм на пол.
За год его волосы отросли. Они стали "локоны". Каждое утро Роберт расчесывался и вздыхал. Он поднимал подбородок вверх, как девушки с длинными волосами. Он вздыхал. Меня почему-то эти вздохи поражали больше всего. До этого я не помню, чтобы видел, как мужчины вздыхают. Мы с Танкистом тупо спросонья смотрели, как он сидит перед квадратным зеркалом и давит прыщи. С полотенцем, перекинутым через плечо. На одном конце тушью жирная "Н", на другом тоже не худенькая "Г" Ноги и голова.
Наши с Танкистом головы были, как новорожденные ежи. Мы еще только входили во вкус такой жизни.
Я начинал слышать.
Роберт раздевался после вечернего обхода. Он лежал и ждал, пока все утихнет. Он лежал голый, не стесняясь нас, и прислушивался.
Беззубый врач-якут щупал других пациентов, качал головой и садился в вездеход.
Медсестры выходили его проводить. Они махали вслед вездеходу, вслед облаку снега.
Потом, сбросив телогрейки, расползались по постам, включали настольные лампы, брали кто "Красное и черное" Стендаля, кто "Три мушкетера" и, посидев немного, засыпали, уронив головы на страницы.
Я выходил мочиться и часто потом останавливался и смотрел на этих женщин. Они спали, как дети. Толстомордые и печальные, они улыбались во сне. Я думал, как их сюда занесло... Я стоял и смотрел в их лица. В их счастливые лица. Они грезили. И морщины их разглаживались. Я бродил по их морщинам, по их спящим счастливым лицам... Я думал, что им снится...
У них не было ни детей, ни мужей... Что им снилось...
Я возвращался в палату и ложился. Танкист спал. Через час он просыпался и начинал свою песню про танкиста... Роберт лежал голый, раскинувшись, как девственница в ожидании молодого жреца.
Я ложился на правое ухо, чтобы ничего не слышать. Ничего. Совсем ничего.
Но я слышал.
Я слышал звуки своего тела. Звук вдоха и выдоха. Шум крови в ушах. Урчанье. Это расправлялись внутренности. Поскрипывание еще в детстве выбитого колена.
Шуршание простыни, как гром. Легкий звук, похожий на свист, когда тронешь свой отрастающий ежик. И волоски расправляются.
Я сворачивался клубком, как маленькое животное, которое на время нашло тепло и уют. На время... Ничего не болит у звереныша. Он сыт. Ему тепло.
Он слышит странные звуки своего тела. В тысячу раз усиленные звуки своей жизни...
Движение крови... Толчки... Вдох... Тишина... Выдох.
Я ничего не слышал, кроме тела. Будто я лежал под водой. В толще воды.
Может быть, я был тогда в огромной матке... На краю земли, на Северном полюсе, среди пурги, в теплой палате, под рваным, но чистым пододеяльником... В огромной матке... в пупке земли...
Отдыхал перед рождением? Так иногда расслаблялся, что язык вываливался, как у повешенного.
На сытый желудок в голову лезла всякая чушь.
Если хотите управлять человеком, накормите его наполовину.
Я видел странные вещи.
Видел людей, тысячи людей, очень много людей на какой- то горе...
Они трахались, эти люди.
Я видел дергающиеся зады. Искаженные лица. Переплетенные руки и ноги.
И рядом с людьми были животные. Собаки совокуплялись с собаками. Кошки с кошками. Меня они не интересовали. Люди... Я не слышал никаких звуков. Это была гора, залитая серым светом. Такой бывает после дождя в полдень. И вся гора шевелилась от тел сплетенных. Мужчины и женщины. Я не видел их лиц. Я шел мимо.
И в один момент я оказался у реки. У реки в тумане. И на берегу тоже совокуплялись, извивались люди.
Чего я там бродил? Не знаю...
Вдруг я почувствовал что-то знакомое. Как запах. Я остановился и присмотрелся.
Я увидел своего отца и свою мать. Своего молодого отца и свою молодую мать. Они совокуплялись на берегу. Самозабвенно. Отец был в белой рубашке.
Его густые волосы взмокли. И мать кричала. Но я не слышал ее крика. Только рот. Ее рот. Он был открыт...
Я вспоминал потом, что мать рассказывала, будто бы я был зачат на берегу реки. Они поехали собирать ежевику. Они насобирали много сладких ягод. "Два ведра", - говорила мать. А потом... А потом...
Она говорила, что почувствовала меня... Что я будто бы вошел тогда...
Идиот, зачем, думаю... Любопытство сгубило.