Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– «Не предупреждали»? – повторил он.
– Он это так назвал, – сказал дядя, окончательно усаживаясь в кресле, прикусывая мундштук трубки и одновременно извлекая спичку из коробка, лежащего на курительном столике, так что раскуривание трубки становилось, по сути, продолжением обратного пути от двери на свое место. – Я бы назвал это иначе – угрозой.
Он повторил и это слово, наверное, даже не успев до конца закрыть рот.
– Ладно, а ты бы как назвал это? – сказал дядя, чиркая спичкой и тем же движением руки, без остановки, поднося огонь к остывшему в трубке пеплу и по-прежнему обволакивая черенок трубки словами, складывающимися в пустотелость невидимых клубов дыма, так что должна была пройти еще секунда-другая, прежде чем он поймет, что курить ему предстоит всего лишь спичку.
Тут его дядя бросил эту самую спичку в пепельницу и свободной рукой сделал движение, которое, вне всяких сомнений, задумал задолго до того, как в дверь постучали, а он вовремя не откликнулся или, во всяком случае, замешкался, чтобы ответить или, по крайней мере, сказать: «Войдите». Он сделал ход, даже не глядя на доску, двинув пешку и открыв тем самым его, Чарлза, защитные порядки для вторжения ладьи, что задумал, скорее всего, еще раньше комбинации, которую он, Чарлз, просмотрел, после чего застыл в кресле – худое подвижное лицо, растрепанные, преждевременно поседевшие волосы, ключик с монограммой студенческого братства Фи Бета Каппа на часовой цепочке, дешевая трубка с мундштуком из кукурузного початка, костюм, выглядящий так, как если бы он не снимал его даже на ночь с тех пор, как купил.
– Твой ход, – сказал дядя.
Но не настолько он, Чарлз, был глуп, пусть даже и разинул слегка рот. По сути дела, пусть и несколько растерявшись поначалу, он не так уж удивился этому визиту, столь внезапному и столь фамильярному, в такой час – поздним вечером – и в такой холод: молодой человек силком втаскивает девушку во входную дверь, даже не дав себе труда позвонить или постучаться, и дальше волочет ее через чужую переднюю чужого дома, где он если и бывал, то семнадцать или восемнадцать лет назад, грудным младенцем, в сторону чужой двери, в которую на сей раз, надо отдать ему должное, стучит, но ответа не дожидается и входит в комнату, где, возможно (но это его, похоже, не занимает), в этот самый момент его, Чарлза, мать, раздевается, готовясь ко сну.
Что действительно удивило его, так это поведение дяди: этот бойкий на язык и словоохотливый человек, привыкший говорить так много и так бойко, особенно о предметах, не имеющих к нему решительно никакого отношения, предстал вдруг личностью раздвоенной: один – юрист и окружной прокурор, передвигающийся в пространстве, вдыхающий и выдыхающий воздух, выходящий на прогулку; другой – говорун и ритор, да такой говорун и ритор, что, кажется, с действительностью он не имеет ничего общего, и слушать его голос – то же самое, что вслушиваться в звучание даже не беллетристики, но литературы.
Однако же двое незнакомых людей врываются не просто к нему в дом, а в личные апартаменты и сначала чего-то требуют, потом угрожают, потом так же стремительно, как пришли, удаляются, а его дядя после всего этого спокойно возвращается к прерванной шахматной партии и недокуренной трубке и делает запланированный ход, словно он не только не заметил никакого перерыва, но никакого перерыва на самом деле и не было. И все это на фоне того, что должно было бы дать дяде широкие возможности и пищу для красноречия на весь остаток вечера хотя бы потому, что из всего того, что могло случиться в самых отдаленных уголках всего округа и сейчас вдруг достигло этой комнаты, эта история его касалась меньше всего: внутренние неурядицы или тупики или скандалы в семье, в доме, отделенном от города шестью милями, четверо членов семьи или, во всяком случае, четверо обитателей дома, которых вряд ли более полудюжины людей знает ближе, чем требуется, чтобы просто поболтать при встрече на улице, – богатая вдова (миллионерша, по нашим окружным меркам), постепенно увядающая, но все еще довольно привлекательная женщина лет под сорок, двое испорченных детей-погодков, приближающихся к совершеннолетию, и гость дома – капитан аргентинской армии: такая вот четверка, которая даже иностранцу – охотнику за приданым покажется набором стандартных персонажей из какого-нибудь развлекательного чтива, что печатается с продолжениями в массовых журналах.
По каковой причине (и, может, именно поэтому, хотя для того, чтобы убедить в этом его, Чарлза, потребовалось бы нечто куда большее, нежели неправдоподобная дядина молчаливость) его дяде на самом деле и не нужно было говорить об этом. Потому что уже двадцать лет, то есть задолго до того, как вообще появились какие-то дети, не говоря уж о том, что могло бы привлечь охотника за приданым, весь округ, точнее говоря, здешние подписчики журналов следили за тем, как разворачивается одна из точно таких же историй, и ждали появления очередного номера с ее продолжением.
Каковые двадцать лет начались и до его, Чарлза, рождения. И тем не менее это были его годы; он унаследовал их, дождался своей очереди стать наследником, как в свой черед достанется ему в наследство от отца с матерью то, что они унаследовали в свой, – библиотечная полка в комнате, находящейся прямо напротив, через холл от той, где они сейчас сидят с дядей, полка, на которой стоят не те книги, что его дед унаследовал, когда пришло время, от своего отца, но те, что подобрала и купила его бабушка, когда раз в полгода ездила в Мемфис, – массивные тома, выходившие еще до появления кричащих суперобложек, проложенные закладками с именем бабки и домашним адресом и даже адресом магазина или лавки, где они куплены, и датой, относящейся к девяностым и началу нулевых годов нового века, записанными выцветшим ученическим почерком молодой выпускницы женской гимназии, тома€, которым предстояло быть обменянными, и одолженными, и полученными назад, дабы стать предметом обсуждения на ближайшем заседании того или иного литературного клуба, пожелтевшие страницы, даже сорок или пятьдесят лет спустя хранившие отпечатки увядших и рассыпавшихся цветов, страницы, по которым бесплотными тенями в правильном порядке скользили мужчины и женщины, давшие впоследствии имена целому поколению: Клариссы, Юдифи и Маргариты, Сент-Элмосы, Роланы и Лотары: женщины, неизменно остававшиеся дамами (а мужчины – рыцарями), возникающие в каком-то бессмертном лунном сиянии, не ведающие мучений и боли, с рождения неподвластные смерти и тлену, поэтому рыдаешь вместе с ними без внутренней потребности в страдании или сочувствии и ликуешь вместе с ними – без внутренней потребности побеждать или торжествовать.
Так что принадлежала ему и легенда. Часть ее он получил непосредственно от бабушки, просто, как водится, слушая ее ребенком, минуя мать, которая тоже играла в ней некоторую роль. И до сегодняшнего вечера она даже оставалась для него столь же безобидной и нереальной, как пожелтевшие от времени тома: старая плантация в шести милях от города, бывшая старой уже при жизни его бабушки, не слишком большая по площади, но располагавшаяся на плодородной, хорошо ухоженной и трудолюбиво обрабатываемой земле, с домом, жилищем скорее пожалуй, спартанским, нежели комфортабельным, даже по меркам тех времен, когда люди хотели жить в комфортабельных по возможности домах хотя бы потому, что проводили там большую часть времени; вдовец-владелец, не покидавший дома и занимавшийся землей, доставшейся ему по наследству, и сидящий на террасе в самодельном кресле, с неизменным графинчиком некрепкого, разведенного водой виски у локтя и дремлющей у ног старой собачонкой-сеттером, и читающий на латыни римских поэтов; и ребенок, дочь, у которой не было матери и которая росла в этом почти монастырском затворничестве, без подружек, без товарищей по играм, вообще, по сути, без никого, кроме нескольких слуг-негров и пожилого отца, который (опять-таки как решил город и весь округ) уделял ей мало внимания или не уделял вовсе, из чего следует, что, не говоря о том, разумеется, никому, и уж точно не ребенку, а возможно, и самому себе, он все еще считал дочь повинной в смерти жены, очевидно, остававшейся его единственной, на всю жизнь, любовью; и которая (дочь) в семнадцать лет, никому ничего не говоря, во всяком случае в пределах округа, вышла замуж за человека, о коем в этой части штата Миссисипи не слышал никто и никогда.