Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так или иначе, они поженились. Затем в течение пяти лет те, кого его дядя называл поколением многочисленных кумушек, все еще остающихся живыми через семьдесят пять лет после окончания Гражданской войны и составляющих основу социального, политического и экономического единства Юга, наблюдали за ними, как наблюдаешь за развитием сюжета в романе, что печатается с продолжением в ежемесячном журнале.
На медовый месяц они отправились в Новый Орлеан, как все тогда в этой стране, кто считал свой брак законным. Затем вернулись, и недели две их каждодневно видели в городе в старой побитой пролетке (машины у ее отца никогда не было и не будет), запряженной парой ломовых лошадей, с кучером-негром в комбинезоне, запятнанном в тех местах, где на него вздумалось опуститься курам, а может, еще и совам. Потом, примерно еще месяц, ее – пролетку – случалось, видели на Площади, но уже только с женой, а по прошествии еще некоторого времени в городе узнали, что муж уехал, вернулся в Новый Орлеан, где у него было дело; тогда-то впервые и стало известно, что у него есть дело и где он его ведет. Но что это за дело, ни в тот момент, ни пять лет спустя никто так и не узнал.
Так что теперь городу и округу осталось наблюдать только за женой, которая одна в старой пролетке приезжала за шесть миль, может, чтобы навестить его, Чарлзову, мать или кого-нибудь еще из тех шестерых женщин, что были когда-то ее подругами, а может, просто чтобы проехаться по городу, пересечь Площадь и вернуться домой. Потом прошел еще месяц, и в городе перестали видеть даже пролетку. Вроде как осенило ее наконец, поняла она в конце концов то, что давно уже стало ясно и о чем вот уже два месяца толковал весь город и округ: ей только восемнадцать – а его мать говорила, что даже на свои годы она не выглядит, незаметная темноволосая, темноглазая девчушка, по виду почти ребенок, одиноко нахохлившийся под куполом пролетки, напоминающим зев пещеры, на сиденье, где уместились бы пять или шесть таких, как она, – и она, говорила его мать, никогда даже в школе особенными талантами не отличалась, да и не старалась выделиться, и ей, говорил его дядя, может даже, и не нужны никакие таланты, потому что она была создана для обыкновенной любви и горестей; то есть это должны были быть любовь и горести, потому что уж точно не высокомерие и гордыня, ведь ей и обычной веры в себя (если она на самом деле хоть когда-нибудь хотела ее обрести) не хватало, какое уж тут высокомерие.
В общем, уже далеко не только те, кого его дядя называл старыми кумушками, решили, что знают, чем занимается Харрис и что занятия эти давно уже погнали его гораздо дальше Нового Орлеана – пожалуй, на четыреста или даже пятьсот миль дальше, – ибо, хотя дело происходило в двадцатые годы, когда разного рода мошенники, скрывающиеся от закона, полагали Мексику местом далеким и более или менее безопасным, наш герой вряд ли отыскал бы в этой семье и на этой плантации сумму, достаточную для того, чтобы сделать Мексику выгодным предприятием, не говоря уж о том, чтобы осесть там, – а по существу, счесть стóящим делом даже одну поездку туда, так что лишь собственные страхи, мол, погнали его дальше, чем за триста миль, отделяющие нас от Нового Орлеана.
Но они ошиблись. К Рождеству он вернулся. И коль скоро появился он не на один день и они снова могли его видеть непеременившимся, тем же самым мужчиной в некотором роде без возраста, доброжелательным, румяным, любезным, хотя и замкнутым и лишенным воображения, все стало на свои места. Да, по правде говоря, оно с них никогда и не сходило; даже те, кто некогда первыми и более всего решительно утверждали, что он бросил ее, теперь определеннее других настаивали, что на самом деле никогда ничего подобного и не думали; а когда после Нового года он снова уехал, как приходится уезжать мужьям, имеющим несчастье жить с семьей в одном месте, а работать в другом, никто даже не заметил, в какой именно день это случилось. Более того, никому теперь не было дела до того, чем он занимается. Теперь это знали все: подпольное производство виски; но – никакой мелкой, из-под полы, продажи бутылок в гостиничных парикмахерских, потому что теперь, когда она одна пересекала Площадь в пролетке, на ней было меховое пальто, благодаря чему, стоило его (пальто) увидеть, как он сам вырастал в глазах города и округа и завоевывал всеобщее уважение. Потому что он не только преуспевал, но в лучших традициях Юга тратил свое состояние на своих женщин. Более того, он оказался верен еще более старой и прочной традиции всей Америки: он преуспевал даже не вопреки Закону, но становясь над Законом, так, словно его поверженным соперником было не поражение, но сам Закон; теперь, когда он возвращался домой, его окружала аура не просто успеха, не одной только романтики и вызова, пропахших пороховой гарью, но также и утонченности, поскольку ему хватало вкуса заниматься своим делом в другом штате, в трехстах милях от дома.
И дело было крупное. Тем летом он вернулся в самой большой и самой шикарной машине из тех, что когда-либо видели в границах округа, с каким-то непонятным негром в ливрее, в чьи обязанности входило не только управление, но также мойка и полировка машины. Был с ним и его первый ребенок, а вскоре появилась няня, светло-коричневая негритянка, куда более расторопная или, по крайней мере, выглядевшая намного эффектнее любой из жительниц Джефферсона, белых или черных. Потом Харрис снова уехал, и теперь каждый божий день все видели их четверых – жену, младенца, водителя в ливрее и няню, в большой шикарной машине разъезжающими по городу и пересекающими Площадь в оба конца по два-три раза в день и даже не всегда останавливающимися в том или другом месте, пока довольно скоро в городе и округе не узнали, что решают, куда, а может быть, и когда ехать, двое негров.
Словом, Харрис приехал и на то Рождество, а затем, следующим летом, они уже выезжали с еще одним ребенком, а первый уже научился ходить, и только теперь все в округе, а не одна лишь его, Чарлзова, мать и еще пятеро бывших подруг по школе, узнали наконец, кто это, мальчик или девочка. А потом дед умер, и на те рождественские праздники Харрис стал владельцем плантации и от имени своей жены – вернее, от собственного, хозяина, имени, хотя и в свое отсутствие, – заключил сделку, соглашение с неграми, об аренде земли на следующий год, из которой, как всем было понятно, вряд ли будет какой-нибудь прок, ведь сам-то Харрис – так считали в округе – даже не давал себе труда задуматься, будет прок или нет. Потому что это было ему совершенно безразлично; он сам делал деньги, и бросить это просто ради того, чтобы заняться скромной хлопковой плантацией, пусть даже на год, было то же самое, как если бы настоящий игрок перестал в разгар сезона ходить на бега ради занятий молочной фермой.
Он делал деньги и выжидал, а в один прекрасный день у него, судя по всему, исчезла нужда в ожидании. В очередной летний приезд он пробыл дома два месяца, а когда собрался уезжать, там уже работали электричество и водопровод и раздавались механические звуки – ежедневный и еженощный гул и жужжание насоса и генератора, сменившие скрип ручного колодезного шкива и морозилки, когда по воскресеньям делали мороженое; и ничего не осталось в доме от старика, что в течение пятидесяти лет усаживался на террасе со своим некрепким тодди и Овидием с Горацием и Катуллом в руках, – за исключением самодельного соломенного кресла-качалки, да отпечатков пальцев на книжных переплетах из телячьей кожи, да серебряного бокала, из которого он пил, да старого сеттера – собачонки, дремавшей у его ног.