Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда они наелись, Уиндем отвез его домой, мать еще не вернулась из больницы. Из его комнаты пропали трусы. Даже сквозь боль и в такой неразберихе она сообразила, что нужно от них избавиться. Одурела, как ебаный дикий кабан. Хитрость почище лисьей: она бы этих лисиц на завтрак жрала. Он стянул с кровати простынь, улегся на одеяле. Включил радио. Ночной нью-йоркский эфир Вина Скелсы – Allman Brothers, потом The Band, о’кей, но потом поставили Pink Floyd – биение сердца, мужской смех, женский крик, и он перевернулся и выключил радио. Стало тихо, он лежал на спине в темноте. Ветер трепал ветви дубов за окном, они скреблись по крыше, и желтый уличный фонарь отбрасывал бледные тени на потолок и стены, тени трепещущих листьев, похожих на кающихся грешников в ритуальном танце.
Он много чего рассказал Анне, не все, конечно же, и этого хватит. Удержаться было нелегко, он помнил все до последней детали, каждое мгновение, каждый образ, голова кишела ими, словно крысами.
Она умерла от рака печени, еще до того, как в июне он закончил учебу. В последние несколько месяцев у нее раздулся живот, она вся пожелтела, и у нее развилось что-то вроде токсической деменции из-за циркулирующего в крови аммиака… Он не жил с ней, у него была комната на цокольном этаже, с ультрафиолетовой лампой, лавовой лампой, плакатом Хендрикса, комната, покинутая поступившим в колледж братом его друга Уильяма, чья семья жила у воды. Он навещал ее урывками. Отдавал себе отчет – с ужасом, безысходностью – в том, что бросил ее. Она умерла довольно быстро. О ее последних неделях он расскажет ей как-нибудь в другой раз. В конце концов, она больше не могла говорить: просто умоляюще смотрела на него большими глазами. В наследство от нее ему досталось то, что он долго не мог понять женщин своего возраста с их неуверенностью, противоречивыми идеями и неотъемлемым страхом, воспринимая все это как отказ. Изначально и почти до конца его сильнее всего влекло к женщинам, что были намного опытнее, и чем опытнее, тем лучше. Об этом Анне он не сказал. Она не расплакалась, но смахнула несколько слезинок. Поцеловала его: да, его плечи, грудь, в губы, легко, и он почувствовал вкус соленых, холодных высохших слез и тепло ее влажных губ.
– Мне очень жаль, – проговорила она. Теперь ее голова покоилась на его груди. – Так жаль.
– Спасибо. Удивляюсь тому, насколько все это невероятно – вот так взять и поделиться с кем-то. Типа: ого, вот это айсберг, когда эхолот включаешь.
У нее вырвался хриплый смешок.
– Спасибо, что поделился со мной. – Голос звучал глухо, она говорила прямо в его грудную мышцу. Они так и не оделись. Разумеется, у него встал, и, конечно же, они снова соединились: медленно, задевая друг друга, как простыни на веревке, колышимые ветром, до конца, пока оба не выдохлись, хотя ни он, ни она не кончили, и оттого все было еще слаще, еще нежнее, без громкого крещендо.
Они лежали на ее матрасе, на полу, рядом ватное одеяло, на них ничего, на окнах тоже; если подумать, то зрелище было что надо.
– Может, пойдем возьмем по пивку? – предложил он. – Еще не так поздно.
– Конечно, – сказала Анна, медленно отделяясь от его тела.
Они встали, оделись.
– Ты вообще когда-нибудь трусы носишь? – спросила она. – Помню, иногда надевал.
– Почти никогда. Если штаны тонкие или если ночью вспотею, то да.
– А когда сюда шел, не думал, что вспотеешь?
Он посмотрел на нее с забавной улыбкой.
– Я про помощь с переездом, – уточнила она.
– Не знаю. Не помню, о чем думал. – Он засмеялся, и она тоже.
Той ночью они не спали вместе. Вот и все. Матрас на полу был не таким уж удобным. И между ними теперь все было иначе. Попрощавшись с ней, он два часа шел по Бродвею перед тем, как отправиться домой, чувствуя, как преображается оттого, что рассказал ей об этом, переживая прошлое вновь. Перед тем как бросить ее у дверей, на тротуаре, он обнял ее, поцеловал в лоб, в щеки, наконец, в губы и сказал:
– Не помню, откуда это, но «я никогда буду думать не о тебе».
– Боже, что за бред, – сказала она. – Это же вранье! – Она отстранилась. – И почему мужчины столько врут?
– Пытаемся сделать что-то красивое и подарить вам, – ответил он. – Сделать мир куда красивее и лучше. Самим стать красивее и лучше в том большом, красивом мире, что дарим вам. Что-то вроде рыцарства в наш век связей с общественностью.
– Ну, спасибо. Вполне себе милое вранье. Тогда и я скажу кое-что, раз уж такой случай: прощай. Будь сильным и смелым. Ты и правда такой. Пусть так и будет.
– Ты тоже сильная и смелая. А еще добрая, умная и красивая. Так что ты далеко пойдешь.
Она усмехнулась, но чувствовала воодушевление при мысли о будущем – она хотела далеко пойти. Он коснулся ее щеки и уже развернулся, чтобы уйти, но она сказала:
– Стой! – и обняла его, очень крепко.
– Никаких слез, – сказал он.
– Никаких слез, – сказала она.
После они поцеловались еще раз, совсем как у входа в Карман Холл три года назад, только дверь была другая. Как похожи эти два поцелуя, отметил он. Короткие. Было в них что-то, чего тогда он не понимал, но понял теперь. Сейчас, как и тогда, чувство было почти такое же, как от тех поцелуев во сне, о которых он ей говорил, навязчивое чувство, когда тебя снова целуют вот так – так нежно, – и только ей это удавалось, целовать его именно так. Он отложил это осознание на потом, чтобы поразмыслить над ним. Посмотрел на нее, улыбнулся ей легко, скупо, улыбкой, в которой была вся грусть этого вечера, затем повернулся и зашагал прочь.
Величием Господним полон мир…[69] Сколько мыслей высвободилось, стоило ему поделиться с ней. В его голове звучал голос двоюродной бабки, как-то, спустя пару месяцев после смерти матери, до его переезда в Нью-Йорк сказавшей следующее:
– Отец твой, благослови его Господь, знаю, как ты по нему скучаешь, деточка, отец твой, деточка, был святым. Святым был. Сколько ему от матери твоей досталось – прости, но это правда, – сколько он вынес, тебе никогда не узнать. Ты даже не представляешь, деточка. Не хочу, чтобы ты знал. Это