Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Привет, товарищ, – говорил он мне на перемене, когда я плелась мимо кабинета, не отрывая взгляд от линолеумных квадратов, жадно ожидая этих слов. Его крошечный уголок, где никогда не бывало солнца, я знала почти так же хорошо, как собственную комнату: потрепанные жалюзи, нецветущие герани на подоконнике, постер с закручивающимися уголками на желтой стене из шлакоблоков. «Я тащусь от старшей школы», – гласил он. На аккуратно прибранном письменном столе у мистера Пуччи стояла кубическая фоторамка с лицами племянников на каждой грани. Они называли его дядей Фабио – это мне тоже было известно.
Я пользовалась покровительством мистера Пуччи и одновременно питала к нему ревнивый собственнический инстинкт. Я молча проклинала мальчишек, передразнивавших его пришепетыванье. Ненавидела других консультируемых, отнимавших у него время своими тривиальными проблемами, когда я ерзала на стуле в его кабинете с очередным личным кризисом. Мистер Пуччи поддерживал меня на протяжении восьми отстранений от занятий за курение, шестидесяти семи дней прогулов за один только выпускной класс и все четыре года несправедливых учителей. Он приободрил меня, когда пришлось заплатить 230 долларов за простроченные библиотечные книги. Он поговорил с учительницей физкультуры, и она освободила меня от посещения общей душевой. Кроме того, лично звонил родителям футболистов, которые шутки ради организовали кампанию за мое избрание королевой Недели Духа. Преподавательница испанского, сеньорита О’Брайен, видела во мне лишь имя в журнале, а не живого человека с уникальными и деликатными личными проблемами, и только мистер Пуччи добился, чтобы от меня отстали с иностранным языком. Мы действительно были товарищами – при нем я ругалась, доверяла ему свои секреты и рыдала в его промокашку после каждого грубого замечания, брошенного в мой адрес одноклассниками. Но в апреле, когда до окончания школы оставалось всего ничего, мистер Пуччи вызвал меня с урока и вдребезги разбил мне сердце.
В кабинете пахло мамиными «Табу». Мать в своей форме кассирши сидела на незнакомом металлическом складном стуле, специально принесенном по такому случаю. Мои табели были веером разложены на столе мистера Пуччи.
– Присядь, Долорес, присядь, – начал он, указывая на мое обычное место. Его улыбка показалась мне незнакомой. – Я пригласил твою маму, чтобы мы втроем поговорили о твоем будущем.
Это была ловушка, засада.
– А нельзя ли в другой раз? – спросила я. – У меня скоро важная контрольная, надо готовиться. И мигрень вот-вот разыграется.
Мама с тихими щелчками открывала и закрывала свой ридикюль.
– Долорес, я же специально отпросилась с работы! Надо послушать, что скажет мистер Пуччи.
Я вдруг поняла, что они вели тайные телефонные переговоры за моей спиной. От этого открытия я внутренне обмякла. И присела.
– После тщательного анализа потребностей и способностей Долорес, миссис Прайс, я рекомендую ей поступить в колледж, несмотря на то что тут написано.
Потому что истина, продолжал мистер Пуччи, заключается в моей любви к чтению и потенциале, которые некоторые преподаватели во мне чувствуют. Преподаватели! Есть два типа учителей: те, кто обращается с тобой как с дерьмом, и те, кто готов залюбить тебя до смерти со своим гейгеровым счетчиком надежды. Сидя с бесстрастным лицом, как у Джули из «Отряда «Стиляги», коленями я вдавливала и отпускала боковую стенку металлического стола. Я так любила мягкость мистера Пуччи и наши ритуалы! Миллион раз во время наших разговоров мне представлялось, как подаюсь вперед и обнимаю его за тонкую талию, сомкнув вокруг пальцы.
– Так вышло, что я верю в будущее Долорес, миссис Прайс, – хрупкое встревоженное личико мистера Пуччи обрамляли листья герани. – Если она не пойдет в колледж, вы обе будете жалеть об этом до конца жизни.
Словом «жалеть» он сорвал джек-пот. Именно жалость двигала моей матерью с той самой ночи, как Роберта проводила меня обратно через улицу. Мама настояла, чтобы я поехала в приемный покой неотложной помощи, хотя эта помощь требовалась две недели назад. По дороге зубы у нее неподконтрольно стучали, а я сидела, как каменная статуя. Мать считала меня не тем, кем я была на самом деле – соучастницей детоубийства, а невинной жертвой Джека Спейта. Своими требованиями я могла поставить ее на колени. Так я и сделала.
Я настояла, чтобы мама скрыла нашу ужасную тайну от отца и не стала выдвигать обвинений против Джека, который сбежал по задней лестнице с вещами ровно через неделю, когда мы ездили в Потакет навестить бабкиных кузин.
– Поверьте, я только и мечтаю, чтобы этот грязный ублюдок сгнил за решеткой, – говорила она следователю у нас в гостиной. – Но девочке, которая сейчас сидит наверху, тринадцать лет. Ради нее нужно сделать вид, что ничего не произошло.
Из жалости мама оплатила мне домашнее обучение, хотя и клялась на стопке Библий, что ни одна живая душа в Сент-Энтони не разнюхает, что случилось. Первый репетитор, мистер Макрей, странно на меня посматривал. Вторая, миссис Данкель, учительница на пенсии, с напудренный шеей и керамическими браслетами, стучавшими по кухонному столу, задремывала, когда я читала ей домашние задания. Она была безопасной и приятной, в отличие от доктора Хэнкока, психиатра, к которому меня заставили ходить. Из жалости мать сказала доктору Хэнкоку, чтобы прекратил его еженедельные попытки разговорить меня насчет Джека Спейта. Это по моей просьбе, объясняла она, хотя я скорее предъявила ультиматум: еще одна сессия с психиатром, и я поднимусь на чердак со столовой ложкой и флаконом «Драно»[10] и покончу с собой.
Город Истерли объявил меня достаточно нормальной, чтобы посещать обычную школу. В маминых записках о моем плохом самочувствии всегда упоминалась жалость. «С сожалением сообщаю, что Долорес заболела, у нее простужено горло… проблемы с желудком… сильный насморк», – писала она в те дни, когда меня одолевала депрессия или я была слишком взвинчена, чтобы идти в школу. Она никогда не отказывалась написать за меня упражнения, хотя ей не нравилось лгать – это было видно по ее мелкому, резкому почерку. Со временем мамино сочувствие вылилось в ритуал еженедельных утешительных призов жертве насилия: по воскресеньям она приносила из магазина полные сумки гостинцев: упаковки печенья, кварты пепси, сигареты, журналы и толстые романы. Я держала еду в пакетах прямо на цветном телевизоре «Моторола» с диагональю двадцать один дюйм, который мама купила мне в комнату на мой пятнадцатый день рожденья.
– Если Долорес не пойдет в колледж, вы будете жалеть об этом до конца жизни, – сказал нам мистер Пуччи. Диплом колледжа в его устах равнялся шансу избежать пожизненного приговора к жалости. Мать купилась – целиком и сразу.
Несколько недель я ныла, дулась и устраивала истерики. Как, спрашивала я, родная мать может быть так жестока ко мне после того, через что я прошла? Я и Истерли ненавижу, с какой стати мне подписываться еще на четыре года мучений?
По почте начали приходить рекламные проспекты колледжей – адрес был заполнен почерком матери. В них содержалось множество вселяющих ужас фотографий: студенты и преподаватели вместе сидят на лужайках и ведут приятную беседу; студенты химических факультетов в защитных очках работают с бунзеновской горелкой, сияющие девицы вместе чистят зубы перед рядом раковин в общежитии. Я рвала буклеты, как только их приносили. Я несколько дней отказывалась спускаться и в школу, и на ужин, окопавшись в своей комнате с запасом лакомств, которые мама продолжала верно приносить. Устав наказывать ее молчанием, я умоляла бабушку вмешаться и заступиться за меня. Ведь в колледжах все употребляют наркотики! Студентки через одну беременеют! Рыдая, я кричала о передозах и нервных срывах. Когда я знала, что мать услышит, то спешила в туалет и совала в рот два пальца, театрально давясь.