Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Мы с тобой совсем разные. У тебя страшные душевные силы, которых совсем нет у меня. Ты вот говоришь: Пушкин – не мое. А я то же могу сказать про Бетховена. Он – не мне, не мой. Ты – факир, ты всегда так серьезен и сосредоточен, что я тебя иногда боюсь. А я вот виноград люблю.
– Меня все боятся. За что? Если бы они знали, как я страдаю. Я всегда, всегда хочу быть лучше. Я думаю, я мог бы в монахи поступить. Это было бы моим освобождением. Ты веришь в Бога?
– Верю.
– А я его не знаю. Я его ищу в себе. Он должен открыться, правда?
– Он может открыться в мире.
– Да – это Гете. Отсюда – великая наука. Но люди? Ты знаешь Рембрандта? Христос изгоняет из храма менял?[90] Обыкновенно ореол – вокруг головы, а здесь весь ореол в руке, держащей кнут. Все люди – менялы. И я хотел бы узнать их. Вот Бог во мне. Где, где настоящие люди? Такие, как ты – один на много тысяч. Вот ты мне открыл Пушкина за один вечер, а почему этого не мог сделать наш Дафон, который задает такие глупые сочинения о Петре Великом в произведениях Пушкина, так что я Пушкина даже не читал, и не захотел читать, а списал с разных там Незеленовых[91]и Саводников?[92]
– Нет света.
– Но мы как-то должны идти к свету.
Они помолчали. Слышно было, как за окном по-осеннему шумят деревья.
Они говорили еще долго и заснули только на рассвете.
XII
Весной Федя кончал школу.
Всю зиму шли разговоры о том, куда Феде поступить.
Он, подобно брату, хотел ехать в Германию. Только там он найдет тот покой, то освобождение, которое мерещилось ему в бессонные ночи и в разговорах с Глебом.
Но с отцом об этом нельзя было говорить. Он пробовал говорить с мамой. Но мама отвечала:
– Боба стоит нам, кроме поездок и денег на учение, – пятьдесят рублей в месяц. Двое будут нам стоить больше ста. А если ты останешься дома, никаких лишних расходов не будет.
Отец смотрел виновато и молчал.
Вот, наконец, наступил последний экзамен – устное испытание по греческому языку.
Федя сдавал экзамены плохо. Он уже давно приучился к шпаргалкам и списывал совершенно спокойно.
Как это происходило – он не знал. Но некоторые темы были известны вперед. Были известны вперед и некоторые задачи из математики. Самые отчаянные, те, которые их добывали, упорно молчали. Шли смутные и осторожные слухи, что в заговоре – служители, которые выкрадывали кое-какие бумаги из канцелярии и давали ученикам снимать с них копии. Когда после последнего экзамена вся толпа вышла на школьный двор, Федя еще раз оглянулся на фасад здания, за которым, как в тюрьме, восемь лет томилась его мысль. Три ряда одинаковых окон, серая коробка с подъездом, на котором была высечена надпись и год основания – все это теперь вдруг отвалилось от него, как промокшая, ветхая штукатурка. Он протянул фасаду кулак под громкий хохот товарищей, которые сделали то же самое.
Дома на диване сидел отец. Он обнял Федю, поздравил его, пролил несколько слезинок, произнес небольшую речь о том, что для него теперь наступает новая жизнь, и объявил, что он теперь будет выдавать ему 25 рублей в месяц, которые он может тратить как хочет. Было решено, что Федя поступит на историко-филологический факультет.
После обеда отец взял Федю к портному. Они поехали на извозчике. К удивлению Феди, отец назвал самого лучшего портного на Невском.
Портной, стоя на коленях, снимал мерку и диктовал цифры мальчику, который записывал их в книжечку. Выбрали самое лучшее, самое дорогое сукно, и портной с поклонами проводил заказчиков.
Вечером в «Европейской» гостинице был банкет, на который учителя явились в полной форме при орденах. Почти все перепились, и когда тошнило, уходили в уборную.
Федю посадили рядом со Шварцем, и Шварц под пьяные речи соседей говорил о вечно женственном в Фаусте. Федя понимал, что пить – глупо и некрасиво, а говорить о вечно женственном в такой обстановке еще глупее. Он молчал.
Когда в третьем часу ночи вышли из подъезда гостиницы, часть на автомобилях поехала на острова, часть вышла на Невский и подхватила под руки раскрашенных женщин с огромными страусовыми перьями на шляпах. Федя пешком пошел домой.
К лету приехал Боба. Он дал телеграмму, и Федя поехал на вокзал встречать его. Из вагона вышел молодой господин в мягкой фетровой шляпе, с черными усиками, с модным пенсне без оправы. Через руку было перекинуто летнее пальто неопределенного цвета, очень легкое и изящное. Костюм был безукоризненно выглажен, воротничок был самый чистый и белый, щеки были выбриты так, что блестели, и Боба шагал легко и уверенно. Но когда он увидел брата, лицо его расплылось в добрую, мальчишескую улыбку старого Бобы, и они крепко обнялись и поцеловались. Носильщик, несший два совершенно новых кожаных чемодана с блестящими застежками, почтительно остановился, пока братья целовались.
– Так вот ты какой! Как ты изменился!
– Здорово, а? Да, за границей умеют жить.
– А меня отец не пускает.
– Ну, ничего, ничего. Пойдем-ка.
Вместе с толпой, которая почти вся состояла из таких же элегантных людей, как и Боба, т<ак> к<ак> поезд шел из-за границы, они по доскам длинной грязной платформы вышли на площадь и сели на извозчика.
Грязный город у Варшавского вокзала, Обводный канал, мосты с городовыми, серые дома, задние стены без окон, с дымоходами, – все это окружило их и, медленно покачиваясь, стало уходить назад. Но Федя чувствовал, что Боба приехал в свой родной город, он видел, что его глаза блестели, и полные щеки сияли счастьем. Это счастье передалось и ему. Счастливый! Он может уезжать и приезжать! Когда приезжаешь, то даже стук колес об ужасную мостовую покажется симфонией! Боба спрашивал его о школе, об экзаменах, о. том, куда он поступил. Он говорил с ним как с равным. Они не заметили, как приехали.
Вечером Боба вошел к Феде.
– Одевайся во все самое лучшее. Мы сегодня с тобой поедем.
– Куда?
– Увидишь. Ты теперь взрослый. Надо тебя немножко пошлифовать, а то ты такой неотесанный бриллиант, что твое сияние никому незаметно.
– Спасибо.
– От «спасибо» кошки дохнут. Об одном только прошу тебя, пожалуйста, не размышляй и не философствуй! И выбрейся хорошенько. Смотри, какую я бритву