Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В окна бил лунный свет; на стене я заметил тени от стоявших у кровати корзин, похожие на многоухих собак. Этого света вполне хватало; я вытащил первое попавшееся письмо, потом еще одно. Меня бросило в жар, но остановиться уже не было возможности.
Мог ли я помыслить, что до свадьбы с отцом у моей мамы был кто-то другой, некий Оскар Райнхардт? Да притом жокей! Ома и Опа терпеть его не могли, говорили, что он выступает «на потеху азартным бездельникам», не понимали, что это вообще за работа такая для мужчины: отклячив зад, скакать по кругу перед толпой зевак. Ома и Опа не разрешали маме с ним видеться, а потому встречались они тайком и писали письма на адрес общей знакомой – главным образом о своей большой взаимной любви. Когда Оскар получил контракт в Довиле, на письмах появились французские штемпели и одинаковые марки с изображением самодовольного профиля с крючковатым носом и девичьими кудряшками, который со временем начал ассоциироваться для меня с физиономией самого Оскара. Судя по датам, эти письма приходили все реже, а последнее заканчивалось, насколько я понял, французским стихом.
Маминой задушевной подругой оказалась Криста Аугсбергер, о которой я слыхом не слыхивал; из ее писем становилось ясно, что моя мать позволяла себе возмутительные поступки. Когда переписка с Оскаром затухла, мама пришла в ярость и написала своим родителям, чтобы те не сватали ей «порядочного фермера». Она сбежала из дому и уехала из родного Зальцбурга в Вену, где с месяц ночевала на вокзале. Неужели я совсем не знал родную мать? Она зарабатывала на жизнь уборкой квартир, а потом один из клиентов предложил ей комнату в обмен на ведение хозяйства и уход за ребенком; при этом, по ее словам, она рассчитывала еще и обзавестись друзьями. Криста ответила, что эпоха рабства давно закончилась и что времени на обзаведение друзьями у мамы при таком раскладе всяко не останется. Она советовала ей перейти на оплачиваемую работу и снять себе жилье, чтобы потом не куковать старой девой. А уж как найти подходящего мужчину – это дело техники. Если тебе нужен интеллигент, ходи по музеям, если сибарит – располагайся на веранде кафе с книжкой, но только, молила Криста, на пушечный выстрел не подходи к ипподрому и не рви себе сердце, а то будешь прозябать нищенкой-женой при игроке-муже.
От мамы я слышал, что в Вену она поехала учиться рисованию, но после Первой мировой настали тяжелые времена, и ей пришлось устроиться на работу. Я знал, что они с отцом познакомились в Вене, но где именно и при каких обстоятельствах? Моя скорбь распространилась и на «нее», ту, которую я не знал. А она, в свою очередь, не узнала бы «меня» нынешнего. От этих мыслей я захлебнулся в рыданиях. Дело было поздней ночью, когда некоторые истины отбрасывают самые длинные тени.
От моего отца писем было меньше, чем от Оскара: Оскаровы послания не умещались в одну корзину. Папа стихами не изъяснялся, да и почерк у него был уборист и скромен. Письма – из командировок, на гостиничных бланках – он стал писать уже после свадьбы, и содержание их было сугубо практического свойства: они напоминали отчеты о ходе работ, о зарубежных контактах, о планировании ремонта. Очень скоро я утратил к ним всякий интерес и разочаровался в фигуре отца.
Вот тогда-то я и подумал, что обязательно должен научиться писать, то есть владеть словом. Но прежде нужно было научиться писать в прямом смысле – владеть пером, держа его в правой руке. Это, видимо, и спасало меня теми ночами. Я копировал почерк Оскара, покуда хватало сил, до дрожи в пятерне. Для левши привычнее толкать перо вперед, как естественное продолжение руки, а не тащить его плавным движением, будто вялый запасной палец. Умерив свои амбиции, я начал сызнова, по алфавиту, мучительной цепочкой выводить через всю страницу одну и ту же букву. Сначала «а», потом «б» и так далее, пока дремота не уносила меня в тот мир, где ничего невозможного нет.
Не стану отягощать эти записки теми стихами, которые сочинил для Эльзы, но забавы ради вспомню одно, которое сунул ей под мыльницу. Не взыщите: такой стиль – примета юности. Эльза по доброте душевной не утопила сей опус в мыльной воде.
Содрогаюсь, когда воображаю, какова была ее реакция!
В ту пору я искусственно взращивал надежду в самом унылом поле. Чего стоили эти девичьи гадания на «если»! Если до столкновения двух туч я вдохну лишь столько-то раз (и я крепился до посинения); если муравей поползет в задуманную мной сторону (что непременно сбывалось, поскольку муравьи мечутся наобум), значит она меня любит. Когда я проветривал в саду постельное белье, на веревку опустилась малиновка и унесла с собой волосок Эльзы: этот случай был тут же истолкован как хорошая примета. Моя былая логика оказалась посрамлена. Я и сам это понимал, но весна пришла вопреки войне, на голых ветвях набухали почки, воздух нагревался от прохладного к сладостному, и природа, не замечающая людских деяний, не замечала и моих прежних, сложенных по линеечке убеждений.
Без радио, без газет я начал отдаляться от мира. За пределами дома поджидали скверна и жестокость. В доме мы были защищены: там царили надежность и спокойствие, как в святилище. Возвращаясь с улицы, я переступал через порог, тут же приваливался спиной к двери и дышал полной грудью. Казалось бы, расстояние в считаные сантиметры, но воздух совсем другой. Изолированный, укрощенный, с запахом постоянства и безопасности. Уличный воздух тревожно летал с места на место, при столкновении с любым препятствием менял направление и нес с собой будоражащий, непредсказуемый запах. «Снаружи» означало «в опасности». Внутри было как-то мягче.
В ту пору во мне зародилась любовь к замкнутому пространству – очевидно, как противовес крепнущей ненависти к внешнему миру. Мне было тягостно выходить из дому, и всякий раз я воображал, как плохо будет Пиммихен и Эльзе, если со мной что-нибудь случится. Прежде чем отправляться за покупками, я пускал в дело всю имевшуюся воду до последней капли, остатки съестного – до последней крошки, не брезгуя даже тем, что обитало, двигалось или перегнивало у нас в саду. Я жесточайшим образом, строже государства, нормировал все товары первой необходимости и оправдывался перед Пиммихен трудностями военного времени.
До предела оттянув выход из дому, я вернулся за продуктами в единственное место, где мог сделать запасы на неделю: в подвал к виноторговцу – потаенный мирок, уставленный бочонками и всякими роскошествами. Там я столкнулся с Йозефом Риттером, моим бывшим вожатым из Юнгфолька. Он пришел в форме и нагло заявил, что я, раз уж не погиб, обязан вступить в добровольческий отряд. Про оленину, которую я держал в руках, он не обмолвился ни словом, – вероятно, потому, что сам только-только выложил на прилавок деньги за блок американских сигарет. Я ответил, что не располагаю временем, поскольку один вынужден тащить двоих. Он спросил, кто эти двое инвалидов, и я, чувствуя, как кровь отхлынула от лица, объяснил: ну как же, бабушка и я сам. Такая находчивость отвела от меня беду, но не избавила от необходимости выслушивать лекцию о жизненных приоритетах.