Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я с неохотой бродил от дома к дому, переступая через обломки и мертвые тела. В тех редких случаях, когда мне открывали двери, у хозяев уже не оставалось ни металлолома, ни надежды. Одна женщина с грудным младенцем на руках и с малышом, цеплявшимся за ее юбку, спросила меня, зачем это все нужно – война ведь окончена. Но я слышал их не от нее одной. Через четыре дома от нее другая хозяйка удивилась, что я не слышал последние новости: война, считай, проиграна и мы вот-вот капитулируем. Обходя этот район, я останавливал прохожих, чтобы уточнить эти слухи. Нет, до них еще не дошли вести о близком конце войны. Тогда я зашел в пекарню, и булочница подтвердила: да, она тоже слышала, что война окончена. Многие из покупательниц сказали, что слышали то же самое – потому и прибежали сюда. И весь хлеб разобрали. Женщины надеялись, что западные вооруженные силы поторопятся, а иначе русские живо присоединят нас к Советскому Союзу.
На улицах зазвучали радостные возгласы, и я прибавил шагу. На пути мне встретилось множество бездомных, которые никаких признаков радости не выказывали. Да и сам этот день ничем не обнаруживал ни времени года, ни разницы между войной и миром. Почки на деревьях проклюнулись яркой зеленью, высвободив какую-то волшебную силу, напомнившую мне о раннем детстве, когда я, просыпаясь, наблюдал, как раскрываются мои сонные кулачки; в той жизни, которая была мне дарована, всегда присутствовало нечто магическое. Деревья пели вместе с птицами, прячущимися в листве, но в воздухе веяло холодом.
Я подгонял себя к дому, чтобы Эльза узнала последние известия непременно от меня. Предвидел, как у нее вырвется крик счастья, как она бросится мне на шею, но с ужасом ждал ее дальнейших действий: как она похлопает меня по спине, чтобы я оставил ее одну, и начнет приготовления к отъезду. А я буду молить ее не совершать опрометчивых поступков и ничего не предпринимать второпях. Может, эти слухи ни на чем не основаны, может, это одна большая уловка.
На окраине Вены лабиринт человеческих жилищ, как уцелевших, так и разрушенных, сменился картинами попроще: там благоухал сосновый бор, тянулись луга в нежно-желтом цветении, виноградники расчерчивали склоны холмов. Мне подумалось: а ведь я в последний раз иду к спрятанной, потаенной Эльзе. Пройдет совсем немного времени – и она уже не будет моей. Меня захлестнула тоска. Но тотчас же в голову пришла совсем другая мысль. К чему спешить? От кого она сможет что узнать, если не от меня? Лучше уж продлить эту последнюю дорогу к дому, который нас соединил. Тут вдруг передо мной возник образ фрау Вайдлер, которая мечется по кварталу, размахивая руками, и громогласно выкрикивает новости; я сразу прибавил шагу.
Меня встретила мертвая тишина; я забарабанил в дверь Пиммихен и заглянул к ней в комнату: бабушка плашмя лежала на кровати, вытянув одну ногу, – по голени стекала кровавая капля. Между пальцев был вставлен ком марлевых салфеток для удержания скопившейся крови. При виде меня она торопливо засунула ноги под одеяло.
– Как можно врываться без стука, Йоханнес?
– Я постучался.
– У меня ослаблен слух. Стучись, пока я не отвечу.
– Пимми! Что стряслось?
– Ничего. – Она вспыхнула. – А если не отвечу, значит я умерла.
– Ты поранилась! – вскричал я, откинул одеяло и поймал бабушкину ногу, а приглядевшись, вконец растерялся.
– Я смотрю в ноты – ноты пожелтели; смотрю на портрет твоего деда – потрет желтый. Вот там висит моя свадебная фата – пожелтела, как старая москитная сетка. Смотрю на свои ногти на ногах – та же история. Полный распад, а смерть не идет. Что за Schweinerei?[47] Мне уже не терпится.
Я потерял дар речи.
– Этот красный лак для ногтей я давным-давно принесла из комнаты твоей матери. Уверена, она бы не стала возражать. Я знаю, что респектабельные дамы не красят ногти на ногах, но если природа своевольничает, я вправе изменить цвет по своему вкусу.
– Ты собиралась пойти куда-нибудь повеселиться?
– Что за нелепое предположение? Разве у меня есть повод для веселья?
С нервной улыбкой я ответил:
– Поговаривают, что война скоро закончится.
– Ой! Правда? Мы победили?
Чтобы не прибавлять ей расстройства, я молча опустил ее ногу на простыню. Этот мой жест вкупе с выражением лица довершил остальное, и бабушка еще некоторое время изучала свои пальцы. То сжимая их, то разжимая, она изрекла:
– Печальный итог. Ты представить себе не можешь, какие черные невзгоды посыпались на нашу голову, когда мы проиграли ту войну. Помоги нам Боже.
Помертвев, я присел на краешек ее кровати; мы замолчали.
– Йоханнес? Ты согласишься разок мне помочь, голубчик мой? Мне самой не дотянуться.
Я плохо понимал, что делаю, и развел пачкотню еще хуже той, что застал вначале; к счастью, бабушка, как всегда, проявила ко мне снисхождение и придираться не стала. Когда я встал, сердце придавила страшная тяжесть… Нужно было идти к Эльзе.
Наверх я отправился не сразу. Не поставил оленину в духовку и не убрал в холодильник; даже не заварил чай. Я просто сидел на кухне, чтобы растянуть последние минуты своего единения с Эльзой. Пусть я крутился до изнеможения, эти заботы наполняли смыслом мою жизнь. А теперь у меня на попечении оставалась только Пиммихен – надолго ли? Когда вернется домой отец и даст мне утешение? Я еще долго жалел себя, но потом все же поднялся со стула. Прополоскал рот, пригладил волосы – и решил, что готов.
Обои в полоску были мне одновременно и ненавистны, и милы: ненавистны потому, что острый частокол этих полосок загораживал от меня Эльзу, и милы потому, что этот же частокол служил ей защитой.
– Это Йоханнес, – объявил я. – Сейчас отодвину щит.
Прежде чем помочь ей встать, я опустил штору. Эльза упала на ковер, и я принялся осторожно массировать, сгибать и разгибать ей ноги, чтобы восстановить кровообращение. Мы молчали: эти движения давно вошли у нас в привычку. Затем я крепко, по-мужски, взял ее под руку, поднял с пола, она повисла на мне и с моей помощью начала расхаживаться. Обессилев, Эльза вновь села на ковер; подставив колени ей под спину, я убрал в сторону ее волосы, чтобы размять затылок и плечи. Мне до боли хотелось ее поцеловать: я знал каждую пушинку у нее на шее, каждую родинку. Во время такой разминки Эльза никогда не открывала глаза. Иногда она даже ела с закрытыми глазами, покорно принимая все, что я ложкой отправлял ей в рот. Нетрудно представить, что́ со мной творилось в такие минуты. Если бы она только знала… впрочем, она, без сомнения, знала…
Как-то раз, ближе к вечеру, она стала шевелить ногой из стороны в сторону, вроде бы показывая, что ослабила бдительность. Внезапно охрипшим, срывающимся голосом я спросил, что у нее на уме. «Много всякого, много хорошего…» – ответила она и, открыв один глаз, окинула меня беглым взглядом, а потом опять смежила веки. На долю секунды в ее улыбке мелькнуло кокетство. Когда я обычным порядком растирал ей ноги, моя ладонь скользнула чуть выше обычного; я следил, не появится ли на ее лице какой-нибудь признак отторжения. Не увидев никаких перемен, я придвинул большой палец к границе ее нижнего белья и там задержал. Вновь никакой реакции не последовало; но когда я осмелился проникнуть под кромку ткани, Эльза охнула, отпрянула и проговорила: «Прекрати, Йоханнес». Это было сказано беззлобно, даже как-то по-матерински.