Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К счастью, нынче утром у меня есть Ваше письмо. Как мило с Вашей стороны писать не только папá, но и мне. Вы незаслуженно добры к моим успехам, но студия на веранде помогает в работе, я коротаю в ней часы, когда папá спит. С утренней почтой пришло также известие, что Ив задерживается на две недели — удар для всех нас, но особенно для папá. Должно быть, лучше совсем не иметь детей, как мы, чем единственного, как мой свекор, такого любимого и постоянно отсутствующего. Я сочувствую папá, но мы сидим у огня, держимся за руки и читаем вслух Вийона. Его рука стала такой иссохшей, что могла бы послужить моделью для стариков Леонардо или же какому-нибудь древнеримскому скульптору. Как замечательно, что Ваше большое полотно продвигается и что Ваши статьи пользуются широким успехом, и я настаиваю на своем праве гордиться Вами как кровная родственница. Прошу Вас принять поздравления от Вашей безумно любящей племянницы.
Беатрис.
Ингрид родилась 22 февраля в родильном доме Гринхилла. У меня в памяти никогда не померкнет та минута, когда я поняла, что она жива, здорова и прекрасна, и тут же почувствовала, как ее ладошка крепко обхватила мой палец. И роды не убили меня. Роберт стоял рядом, дотрагиваясь кончиком пальца, почти таким же большим, как ее носик. Оказалось, что я плачу, и, глядя на Роберта, я почувствовала такую светлую любовь к нему, что не могла глаз оторвать от его лица, сиявшего, как обручальное кольцо. Я до тех пор не понимала, что значит любить. Я не могла решить, кого из двух — малюсенькую или высоченного — я люблю сильней. Почему я никогда прежде не замечала божественного начала в Роберте, повторенного теперь в крошечной головке, касавшейся моей груди, в ореховых глазах, с таким недоверчивым удивлением оглядывавших все вокруг?
Мы назвали ее в честь моей давно покойной бабушки из Филадельфии. Ингрид неплохо спала, и у нас с первой ночи установилось расписание. Роберт с Ингрид спали, а я лежала, глядя на них, или читала, или ходила по дому, или мыла ванную, или старалась уснуть. Роберт, как видно, слишком уставал, чтобы рисовать по ночам, малышка будила нас трижды за ночь. Совершенные пустяки, уверяла я его, а он находил это чрезвычайно утомительным. Я предлагала уступить ему право нянчится с ней, а он смеялся сквозь сон и говорил, что он бы рад, но его молоко, даже будь оно у него, было бы не таким вкусным.
— Слишком много токсинов, — говорил он, — от красок.
Я с легким раздражением, или, может быть, ревностью, отмечала самодовольство в его голосе. В моей крови не было никакой краски, только здоровая пища и послеродовые витамины, которые по-прежнему казались мне слишком дорогими, но я не хотела ничем обделять ребенка.
То чувство любви, даже преклонения, которое я испытала по отношению к Роберту в родильной палате вместе с тяжелым напряжением в животе и мышцах бедер, таяло день ото дня, и я наблюдала, как оно тает, сознавая потерю. Это напоминало конец отрочества, но много печальней, и я ощущала пустоту, потому что теперь знала, как ушло то ощущение в пятнадцать лет с той только разницей, что теперь мне было за тридцать, а все уходило безвозвратно. Я смотрела, как Роберт держит малышку на согнутой руке, уже вполне умело, и ест другой рукой, и я любила их обоих. Ингрид только начала поворачивать головку, чтобы взглянуть на него снизу вверх, и в ее глазах было удивление, которое я сама всегда испытывала при виде этого монументального мужчины с угловатым лицом и тяжелыми кудрями.
Я не просила от Роберта много помощи по дому. Он взялся вести летний семестр, чтобы приносить домой побольше денег, и на том спасибо. Вскоре он снова стал допоздна работать на чердаке, а иногда на всю ночь оставался в школьной студии. Днем он, кажется, больше не спал, несмотря на устроенные Ингрид ночные побудки, по крайней мере я этого не замечала. Он показал мне пару маленьких холстов, натюрморты, которые он составлял для студентов и пробовал писать сам, с палками и камнями, и я улыбалась и удерживалась от замечаний, что мне они представляются лишенными жизни. «Мертвая природа» — вспоминался мне перевод французского термина. Еще несколько лет назад я заспорила бы с ним, даже немного подразнила бы, зная, что ему нравится неравнодушное внимание, сказала бы, что в его работах не хватает только убитой куропатки. Теперь я видела в картинах наш хлеб с маслом и держала язык за зубами. Ингрид нуждалась в детском питании, в экологически чистых моркови и шпинате, а со временем она могла захотеть поступить в Барнард-колледж, а моя единственная пижама на прошлой неделе протерлась до дыр на коленях.
Однажды июньским утром, когда Роберт ушел на занятия, я решила выбраться в город ради какого-то пустячного дела, скорее, чтоб разнообразить надоевшие прогулки с коляской по кампусу. Я собрала Ингрид и посадила ее в кроватку поиграть на несколько минут, пока я найду свитер, ключи от машины и кошелек. Моих ключей не оказалось на крючке у задней двери, и я сразу поняла, что их забрал Роберт пока я завтракала. Он изредка, когда опаздывал, уезжал на машине, а где его собственные ключи, обычно забывал. Это меня разозлило.
В последней надежде я поднялась на чердак, посмотреть, не оставил ли Роберт своих ключей в груде личных мелочей на столе, где в художественном беспорядке постоянно валялись скомканные листки, перья, салфетки из кафетерия, телефонные карточки и даже деньги. Я так сосредоточилась на поисках, что не сразу осознала увиденное: я еще всматривалась в развал на столе в надежде, что из него выплывут мои ключи, моя увольнительная, но вокруг был мягкий полумрак. Тогда я медленно потянула шнурок шторы. Я вспомнила, что уже пару месяцев не поднималась сюда, а может, и все четыре, с самого рождения Ингрид. Я уже говорила, что это был старый, сельского типа дом. Настил под крышей остался недоделанным, сквозь него виднелись балки и черепица. Чердачная комната тянулась поперек дома и в жаркую погоду, которая, к счастью, в горах бывает нечасто, превращалась в ад. Я без всякой надежды осмотрела стол с привычной грудой мусора, потом огляделась.
Не могу как следует описать первого впечатления, скажу только, что я вскрикнула вслух, прежде чем опомнилась, потому что отовсюду на меня смотрело женское лицо, повторенное на всех поверхностях чердака в самых разных вариантах и ракурсах, а также частями, разбитое на куски, хоть и без крови. Знакомое мне лицо, теперь оно десятки раз было воспроизведено по всей студии: улыбающееся, серьезное, разного размера и с разным выражением, волосы то уложены вокруг головы, то перевязаны красной лентой, то в темной шляпе или шапочке, в платье с глубоким вырезом, или с распущенными волосами, падающими на голую грудь, что привело меня в еще больший шок. Иногда там была только рука с узким золотым кольцом, или старомодный высокий башмачок на пуговках, или даже этюд одного пальца, босой ступни или, к моему ужасу, тщательно очерченного выпуклого соска, изгибы голой спины, плеча, ягодицы, глубокая тень волос между распростертыми бедрами и дальше, подчеркивая контраст, аккуратно застегнутая перчатка, скромный черный лиф платья, рука с веером или букетом, таинственное тело под плащом, и снова лицо, в профиль, в три четверти, анфас, темные печальные глаза.