Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Об Энцо Серени написано множество книг и статей. Мне не хочется читать их из-за грусти и угрызений совести, которые я до сих пор чувствую, потому что на развившихся между нами отношениях лежала тень антагонизма. Более серьезный и глубокий контакт с этим незаурядным человеком, безусловно, мог обогатить меня и, возможно, изменить ход моей жизни. Все же моя неохота узнать больше о нем частично основана на желании сохранить то мое сугубо личное впечатление об Энцо Серени, которое сильно отличается от его образа во всевозможных публикациях. В моих глазах Серени выглядит призмой, сквозь которую преломляются переменчивые обстоятельства чрезвычайно сложной повседневной жизни, бросая на окружающих переливающийся свет этой неоднозначной личности. Как я уже сказал, это мое чрезвычайно личное и, возможно, ошибочное впечатление я храню в себе с того единственного момента, когда нам представился случай для долгого разговора без ссор или выслушивания — с моей стороны — в молчаливом бешенстве (из-за комплекса неполноценности, который Серени всегда внушал мне) его искрящихся идеологических речей и раздражавших меня идей.
Вскоре после моего приезда в Гиват-Бренер, во время праздника Рош а-Шана, то есть еврейского Нового года, приступ ностальгии заставил меня искать место, где я мог бы участвовать в религиозной службе, как это было в Италии. Однажды в предвечерний час я оказался сидящим рядом с Серени возле деревянного барака, служившего кухней и синагогой для престарелых родителей членов кибуца. В кибуце была маленькая группа ветхих стариков, которые, в отличие от своих детей, продолжали следовать «предрассудкам» иудаизма и поэтому получили разрешение готовить себе на отдельной кухне кошерную пищу согласно библейским законам. Наступил закат, время, побуждавшее, в особенности в тех обстоятельствах, к меланхолическим раздумьям. Мы ожидали еще нескольких мужчин, чтобы дополнить миньян к вечерней молитве. Сидя на шаткой скамейке около барака рядом со старушкой, одетой в типичную восточноевропейскую еврейскую одежду и подозрительно посматривавшей на наши непокрытые головы, мы говорили на своем родном итальянском, стараясь не мешать сидевшим поблизости старикам читать псалмы. Кибуцная жизнь, лишь чуть-чуть умерившая свою активность из-за праздника, дала нам ощущение, что нас временно «вынесли за скобки».
Грустный и задумчивый (а обычно он был в оптимистическом расположении духа), Энцо Серени тихим голосом размышлял вслух о трагедии европейского еврейства, которую оно само себе высидело. Он недавно вернулся из миссии в Германию, где только итальянский паспорт спас его от крупных неприятностей. Предчувствуя грядущую катастрофу нашего народа, он чувствовал огромную ответственность, которая легла на нас, евреев Палестины, за судьбу всей нации. Он спрашивал меня, а точнее, спрашивал самого себя в монологе, который я не осмеливался прерывать, каким образом наша судьба могла отождествляться с судьбой миллионов людей, попавших в Европе в нацистскую ловушку, только потому, что мы были евреями. Да, они не верили в призывы сионизма, да, они платили чудовищную цену за сделанный ими социальный выбор и за отсутствие решимости. Но мы, оказавшиеся умнее, сметливее или просто более везучими, находились в опасности превратиться в паразитов нашей национальной трагедии, оставаясь безучастными свидетелями уничтожения миллионов евреев. Что мы сможем в будущем сказать нашим детям? Что мы, находясь под защитой англичан, уцелели, чтобы засвидетельствовать, что европейский антисемитизм сделал с евреями? В этом случае, скорее всего, наше молодое поколение будет рассматривать Гитлера и Муссолини просто как исторические фигуры наподобие Чингисхана. Молодое поколение может подумать, что наша судьба оказалась похожей на судьбу других народов, чья история потекла по иному руслу в силу того простого факта, что их родители иммигрировали в Азию точно так же, как английские преступники были высланы в Австралию или испанские конкистадоры осели в Америке. Если мы оказались неспособными донести до них значение иудаизма, они никогда не поймут, почему их родителей называли сионистами.
Рабочая гипотеза многих сионистов не отличалась от гипотезы ассимилянтов, которые думали, что в мире слишком много евреев, а в иудаизме слишком много традиций. Но если тело нации будет физически разрушено в Европе, а ее древняя душа засохнет, обезвоженная страстями нееврейских идеологий, что останется от хрупкой еврейской цивилизации, которую мы хотим оживить? Неприятие религии социалистическим сионизмом заставило его бояться создания новых гетто, резерваций индейского типа для религиозных евреев в еврейской Палестине, где эти люди станут скорее объектом этнографического любопытства, чем хранителями одной из древнейших национальных культур. В те дни Серени посвятил себя попыткам убедить новых иммигрантов из Италии, некоторые из которых хотели покинуть Гиват-Бренер, не делать этого. Они увидели в образе жизни социалистического кибуца новую форму ассимиляции — это было общество евреев, стремившихся к тому, чтобы перестать быть евреями. Для новоприбывших, таких же ассимилированных евреев, как и я, и в большинстве своем прошедших через членство в организации фашистской университетской молодежи, расистские законы, провозглашенные Муссолини, принесли с собой необходимость срочной эмиграции и побуждение искать в Палестине корни, практически уничтоженные у большинства итальянских евреев эмансипацией. Они еще не решили перейти в религиозный кибуц, как позже сделали многие из них, но Серени мог не чувствовать через смущенные выражения их сомнений, что национально-марксистская альтернатива, предложенная им социалистическим движением, которому Серени посвятил все свои физические и интеллектуальные силы, не может удовлетворить их духовных нужд. Он не был «ловцом душ» для своей партии, ему вполне хватало того, что эти итальянские евреи сделали своей иммиграцией на землю предков первый существенный шаг на пути к «сионистской» правде. Похоже, главным для него было убедить самого себя в том, что он не выбрал идеологически ошибочного пути и этот путь не приведет в тупик с созданием нового еврейского галута в Земле Израиля.
В тот вечер перед Новым годом, сидя возле ветхой синагоги, служившей, как я уже сказал, и кухней, и столовой для жалкой группки человеческих ископаемых, которые бежали из находившихся при смерти гетто Восточной Европы и чья единственная связь с кибуцем состояла в семейном родстве с некоторыми из его членов, Серени обсуждал с самим собой проблему, которая впоследствии со всей силой встанет перед сионистским государством, а именно: сможет ли государство евреев оставаться еврейским государством, не утрачивая своего плюрализма, в котором заключается его смысл? Он спрашивал себя, не придется ли платить за национальное возрождение разрушением традиционного коллективного сознания, которое потом понадобится, чтобы Земля Израиля не стала просто убежищем, вместо того чтобы стать социалистической землей обетованной. Я думаю, что тогда я впервые услышал, как кто-то сформулировал мысль о том, что сионизм является для иудаизма тем же, чем для римской цивилизации стали варвары, — инструментом физического возрождения через процесс моральной деградации; речь шла о насильственном переходе в нормальное состояние, чтобы потом вновь собрать силы для защиты своей уникальности, которую Серени собрался разрушить. Серени надеялся, что эту роль может взять на себя сионистский социализм. Он представлял себе это движение корнями старого дерева, давшего новые побеги надежды, социального и морального прогресса, причем не только для евреев. Еврейский социализм, в отличие от советского марксизма и итальянского фашистского национализма, в которых Серени тем не менее видел сходство с сионизмом, сумеет, возможно, развить энергии и сионизма, и социализма. Сионизм, по мнению Энцо Серени, должен стать тем, чем не удалось стать мадзиниевской версии итальянского Рисорджименто, — национальной верой, основанной на идее человеческого долга, а не прав, на новом подходе к старым проблемам, трансформацией слабости древней расы в новую цивилизованную силу.