Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Есть! – торопливо проговорил Стах, доставая коробочку с подарком Папуши. – Это, конечно, не золото, но…
Священник отвел его руку:
– Завтра и отдадите. – Спустился по ступеням и, не оглядываясь, пошел по двору к машине, из окна которой высовывался мужик и, энергично жестикулируя, что-то объяснял отцу Николаю.
Холодный ветер ерошил огромную лужу, посреди которой «Москвич» остановился, и отец Николай, стоя у кромки ее, что-то негромко отвечал. Реплики их заглушал грай с ближнего тополя, обжитого семейством грачей. Они поднимались в воздух, вздымаясь до колокольни, над которой быстро и легко неслись грязноватые облака, медленной каруселью кружили вокруг нее, спускались и снова усаживались на ветви тополя.
Пахло холодной водой, гниловатой затопленной почвой, дымом и хлебами из невидимой отсюда печи…
Удержать в руках тяжелую доску Петр Игнатьевич не смог бы. Дочь просто поставила ее отцу на колени, прислонив к его груди – ликом к себе и Аристарху, – и изможденное лицо больного как-то удивительно рифмовалось, странно подходило иконе, будто являло ее продолжение. Золотисто-коричневый плат засиял под витражным светом цветных окошек веранды; лики Божьей Матери и ее вышколенного мальчика со взрослым лысоватым обликом зажили, задвигались – закивали в нетвердых руках Петра Игнатьевича, – будто одобряли момент.
Тот глубоко вздохнул, собираясь со словами.
– Ну, так… живите… порядочно, – проговорил слабым дребезжащим голосом. – Вот пусть она смотрит на вас всю жизнь, как смотрела на нас. Живите…
И заплакал… Разом ослабел, откинулся головой на спинку кресла.
Трудно ему далась эта новость, да и боль постепенно возвращалась.
И, конечно, не сбылись вожделенные мечты Стаха об объятиях сна в спокойной постели – ибо всю ночь Дылда ушивала для венчания бледно-салатное свадебное платье старшей сестры Любы, которое в заполошных поисках обнаружила в мамином платяном шкафу. Люба была гораздо полнее и ниже ростом младшей сестры, так что беготня вверх-вниз по лестнице в поисках маминой портновской шкатулки, затем примерки-булавки, стрекотание «Зингера», и – боже, ошиблась! – распускание неверного шва, и вновь неумолчный стрекот машинки… – продолжались до самого утра.
Стах посидел у постели Петра Игнатьевича, дождался, пока тот заснул, спустился вниз, попробовал – паук! – уволочь свою муху-цокотуху в уголок «на минутку» – но встретил такой возмущенный отпор, что за-ради священного венчального обряда отступился до завтра, понимая, как трепещет она – в каждом слове дрожали слезы! – и какое значение придает всей этой, считал он, ритуальной мишуре…
(Хотя внутренне звенел-ликовал: как здорово он придумал, спасибо татарину Гинзбургу! Как правильно все устроил!)
Уставший за весь этот трудный, густой-счастливый день, опустился на пол рядом со стулом Дылды, ткнулся головой ей в колени… Так и уснул под стрекот машинки, изредка чувствуя на затылке и щеке ее ладонь – рука у нее как у бабы Вали была: родная, крупная и очень ласковая.
Проснулся от шутливого толчка:
– Хватит дрыхнуть. Смотри!
Он с трудом проморгался, поднял тяжелую голову и уставился на чудесное видение. А ведь и правда: дыхание перехватывало. Взбежав до пятой ступеньки лестницы, Дылда стояла под светом всех включенных потолочных ламп – в простом по крою, но каком-то очень нежном, воздушном платье длиной не до полу, а до середины икры – прямо гимназистка! – в талии перетянутом широким поясом. На темно-рыжих, рябиновых под лампами, волосах приколот дымчатый лоскут типа фаты, выцыганенный из подола все того же платья.
– Как?! – спросила требовательно, победно. Знала, что – прекрасна!
И он театрально простерся ниц (очень хотелось спать), перекатился на спину, вскинул обе руки, как бы сдаваясь на милость, и провыл:
– Царица! Повелительница гремучих змей!
Смешно: из них двоих он-то как раз и волновался как дурак. Волновался так, что потом не помнил из обряда ничего, кроме жарких огней венчальных свечей, что плыли в увлажненных глазах; кроме ладанного запаха и золотого, торжественного облачения священника, который – в разительном контрасте со вчерашним днем – выглядел просто великолепно, как полководец великой армии на параде.
Он выпевал густым и грозным голосом прекрасные слова, казавшиеся Стаху безграмотными и потому особенно таинственными: «Венчается раб Божий Аристарх рабе Божьей Надежде…», а мысли метались: «Почему – рабе венчается, а не с рабой?» А когда батюшка тем же грозным требовательным голосом спросил: «Не обещался ли ты другой невесте…» – у него даже вылетел сдавленный нервный смешок: господи, да какая другая невеста?!
А вся эта суета – с расстиланием коврика, на который нужно было ступить, с тройным перебиранием цыганских колец, с целованием образов и поочередным прихлебыванием сладкой наливки, – все это куда-то улетело.
Зато в памяти Надежды, с виду очень спокойной – по сравнению со вчерашней заполошной беготней, – отпечаталось каждое слово, каждый благочинный поцелуй на холодных торжественных губах; красивый громкоголосый отец Николай, коробовый свод алтаря и звучные ярко-бирюзовые, синие, золотистые цвета росписей на нем. Всю жизнь это снилось, особенно перед важными решениями…
…например, перед тем, как с Сергеем Робéртовичем они – два юных олуха, два лихих коммерсанта – зарегистрировали свое издательство в разгар всеобщего развала и разбоя…
…всю жизнь это снилось, и плавилось-плыло, и пело в золотом сиянии венчальных свечей – так что потом, просыпаясь, она долго плакала, даже и двадцать лет спустя.
Кому досталось трудов, так это Цагару, их единственному свидетелю: пришлось ему держать венец над головами и жениха и невесты. Но он был строг и тоже торжествен, приглядывался к обряду, запоминал каждый шаг, ибо уже знал, кого украдет ближайшей осенью. Храм ему понравился, батюшка – тоже. Потом, когда все трое они, с облегчением покинув каменные своды храма, обосновались в уютном углу той самой столовой для художников-иконописцев, присоветованной отцом Николаем, Цагар признался, что рука у него не уставала так, даже когда лошадей объезжал.
Носатый, накануне выбритый и подстриженный в парикмахерской, он к просьбе Стаха отнесся со всей ответственностью. Между прочим, ради такого дела этой ночью и ему младшая сестренка Мария перешивала отцовский костюм – да вручную! – швейной машинки у нее не было (вернее, пока не было: брат обещал за такой героизм машинку ей купить). Она вообще оказалась девушкой героической: после бессонной портновской ночи согласилась посидеть с больным Петром Игнатьевичем, пока свадебный кортеж (возвышенный образ: добирались, конечно, на автобусах) совершит свой круиз до Холуя и обратно. И на удивление деликатно, после кратких посиделок, Цагар отвалил, понимая, как важно сейчас этим двоим остаться наедине друг с другом. А шестерых богомазов, галдящих в противоположном углу помещения, в расчет не берем.