Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Руфь не плакала. Ей казалось, что Бара не очень-то умна. Разговаривает с гусем Пепеком, как будто умом тронулась, вроде как Павица Правица иногда разговаривает с фасадами домов на улице Боговича, и тогда приезжают медицинские братья, увозят ее, а через три месяца возвращают домой, после чего Павица Правица на некоторое время перестает разговаривать со стенами.
После того как тетя Магдалена ее все-таки благословила, а публика прошептала «аминь», причем кое-кто даже и перекрестился, Бара отправилась в Загреб. Она ехала на телеге с соломой, запряженной деревянными конями, а усатый крестьянин замогильным голосом исполнил арию о несчастной любви, сочиненную для этого спектакля – и об этом было написано в афише – нашим великим композитором Юраем Тауси Станимировичем, который уже тридцать лет живет и работает в Берлине, но никогда не забывает своего Турополя.
Бара, сидя в телеге, болтала ножками в такт мелодии и была не слишком потрясена судьбой несчастной крестьянки, о которой шла речь в арии и которая, после того как ею овладел, а потом оставил какой-то загребский проходимец, от стыда и позора бросилась под трамвай, названный в арии «молниевозом» и «переехавший ее и два и три раза». Гораздо больше эта страшная история потрясла Пепека – он в какой-то момент начал вырываться и громко гоготать, что Руфи очень понравилось:
– Пепек был просто великолепен! – важно заявила она, когда потом, дома, ее расспрашивали, кто в спектакле играл лучше всех.
Но напрасно усатый крестьянин в песне советовал Баре вернуться домой, и напрасно поднимал панику гусь, она намеревалась сделать все, как задумала, и быстро оказалась на рынке, среди дам в меховых шубах и господ в полуцилиндрах. За каждой такой парой шел слуга, который нес на плече рождественскую елочку.
– Вифлеем недалеко… – пели где-то за сценой детские голоса.
– Гусь у тебя слишком жирный, перекормленный, такой сгодится только на мыло! – воскликнул дряхлый старичок, похожий на императора Франца-Иосифа, и вместе со своей старушкой убежал со сцены. За ними тащился бледнолицый парнишка, должно быть сын кочегара, а елка то и дело падала у него с плеча.
– Гусь-то твой старее Древней Греции! – высказался моложавый господин и под ручку со своей пассией скользнул в темноту. Та, перед тем как исчезнуть со сцены, оглянулась на Бару:
– Грязная деревенщина! – бросила она. В зале кто-то свистнул, потом еще. Каким-то хулиганам не понравилось, что эта фифочка обозвала нашу Бару, и, ей-богу, не понравилось это и Руфи.
– Свистни, тетя, свистни! – толкала она локтем тетю Амалию, которая, разумеется, свистеть не умела, а если бы и умела, то не стала бы, ведь общеизвестно, что в театре свистит только шпана.
– Ты скорее себя продашь, чем этого гуся, – начал было один тип с зализанными волосами, усиками и золотым пенсне. – Смотри какой, время его не пощадило, он у тебя такой грустный, вот-вот заплачет!
– И ничего он не грустный, мой Пепек! – рассердилась Бара.
– Ладно, ладно, не сердитесь, барышня, вы своего Пепека лучше знаете.
Всем было более чем ясно, что этот зализанный хам высмеивает крестьянку и издевается, когда называет ее барышней, но, очевидно, самой Баре под этим небом ничего не было ясно: она заважничала и задрала голову, примерно как дамы, которые проходили мимо нее, и заговорила с зализанным франтом, как с равным себе. И так, слово за слово, она подала ему руку для поцелуя. Его звали Рудольфом, но все друзья и родные зовут его Руди, и она его тоже может так звать.
Публика начала вскакивать с мест и топать ногами, но Бара все никак их не услышит и до нее не доходит, что с этим Руди нужно быть начеку.
– Если пойдешь со мной, – начал Руди, глядя, однако, в зал, а не на несчастную Бару, – я подарю тебе серебра и золота, керосина у тебя будет как у Рокфеллера, а дрожжей столько, что, когда замесишь тесто, хлеб твой до неба поднимется, – только пойди со мной. Я тебе и сахара дам столько, что сможешь засы´пать им все Турополь, и люди подумают, что выпал снег, – если только пойдешь со мной.
Напрасно от этого отговаривал Бару пребендарий[50]Йожеф, который случайно проходил через рынок и который знал Бару еще с ее рождения и называл ее ангелом. Напрасно говорил он ей, какой грех она совершает и что нет такого керосина, дрожжей и сахара, которые были бы ценнее ее невинности и чистоты.
– Я не допущу, чтобы моя тетя Магдалена встречала Рождество в темноте! – отрезала она и пошла с Руди. Даже о Пепеке забыла, и пребендарий тогда взял гуся под мышку и, печальный, покинул сцену.
– Вот же шлюха! – раздалось из публики, на что тетя Амалия ладонями закрыла уши Руфи.
– Как вам не стыдно, здесь же дети! – воскликнула она.
И, разумеется, попользовавшись Барой, Руди оставил ее, но она не бросилась под трамвай, а поспешила домой. Тетю Магдалену она нашла на смертном одре. Несчастная умерла, когда пребендарий Йожеф рассказал ей, что произошло. Сначала она ему не поверила, но когда увидела гуся Пепека, у доброй тети остановилось сердце.
В конце представления Бара стояла на коленях перед публикой, причитала и звала мертвую тетю, а публика швыряла в нее всем, что было под рукой. Бросали конфеты, спичечные коробки, смятые в шарик бумажки и газеты, а те, кто уже раньше смотрел спектакль – таких в зале было не меньше половины, – на этот раз прихватили из дома гнилые яблоки и яйца и забросали ими несчастную Бару.
Руфь была в восторге. Она вырвалась от тети Амалии и побежала к сцене, протискиваясь между ногами зрителей, попытки схватить ее были тщетны: она выскальзывала из рук, как минога, и быстро пробиралась вперед через разбушевавшуюся и экзальтированную толпу, пока не добралась до сцены. Поднялась по ступенькам, схватила помятую грушу и запустила ее Баре прямо в лицо.
Женщина, которая в этот момент изумленно на нее посмотрела, вообще не была Барой. Хотя у нее было такое же, как у той, лицо, такая же голова и волосы, такая же юбка и фартук, это была совершенно другая особа, гораздо больше похожая на маму Ивку, чем на глупую деревенскую девушку из Турополя, края, где люди живут среди