Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рот девочки был набит хлебом и жиром, а кроме того, она еще и молока глотнула, на случай если ей придется сделать вид, что она немая. Впрочем, уже не раз было сказано, причем это было редким совпадением мнений тети Амалии и мамы Ивки, что с полным ртом не разговаривают.
Руфи очень хотелось, чтобы тетя Амалия подумала, что она знает, что значит «матинэ». О, а как же! И дня не проходит, чтобы папа и мама не упомянули матинэ, не задались вопросом, что с ней сегодня, в городе ли она или же где-то возле Самобора и как обстоят дела с матинэ у соседей и их детей.
В конце концов и Амалии стало казаться, что Руфь действительно могла бы что-то знать про матинэ, хотя в театре никогда не была, и ей это было не очень-то приятно.
В парикмахерском салоне «Париж» на голове Амалии делали шестимесячную завивку – самое современное достижение науки о женской красоте, которое несколькими годами раньше, через Вену и Пешту, добралось и до Загреба. В первое время шестимесячная стоила половину средней зарплаты рабочего, и доктор Миклошич всем жаловался, что прическа его почтенной супруги Марицы стоит столько же, сколько два его аборта, но ввиду того, что число салонов красоты и дамских парикмахерских росло, цены стали падать, и теперь даже Амалия на деньги, которые она получала от Мони за то, что смотрела за ребенком, могла себе позволить такую завивку. Потом, правда, у нее неделями страшно чесалась голова, а после этого кожа на голове покрывалась корками, как будто она переболела ветрянкой, но она списывала это на свое деревенское происхождение и считала, что нужно время, чтобы привыкнуть ко всем этим окислителям и укрепителям, которые одновременно пахли и розами, и мочой и к которым, видно, городские головы привычны с самого рождения.
Руфь сидела и ждала, когда двое пожилых мужчин закончат заниматься волосами тети Амалии. Один мыл ей голову, а второй расчесывал и то и дело задавал вопросы:
– Почтеннейшая сударыня, вода не слишком горячая… Почтеннейшая сударыня, вам в кресле удобно… Почтеннейшая сударыня, пожалуйста, попробуйте лукум, сладкое не помешает, настоящий, турецкий!
Молчаливого звали Пьер Узулин, говорили, что он сдал экзамен на женского парикмахера в Париже. Во всем королевстве нет такого специалиста по женским волосам, как Пьер Узулин. Когда, помните, королева Мария приезжала в Загреб, она вызвала именно его сделать ей прическу перед поездкой во Францию. Э-э, не маленькое это дело, когда королева лично потребовала к себе нашего Пьерчика, чтобы он позаботился о ее красоте перед тем, как она встретится со всеми коронованными особами культурного мира.
– Перица, а это правда, что ты укладывал косы королевы Марии? – спросила его госпожа Черняковская, русская эмигрантка, которая раз в неделю приходила в салон делать уборку.
Но Пьер не отвечал, он молча позволял распространяться легенде о нем и его клиентках, красивых и богатых загребских дамах и женах представителей белградского двора, и продолжал молчать даже тогда, когда госпожа Викица, жена графа Сер-маге, а может, просто какого-то бездельника, который так представился, добавляла:
– Ах, Пьерчик, мой сладкий Пьерчик, тебе бы наверняка было приятнее расчесывать волосы королю Александру, а не его ведьме. Я права, дорогой?
Второго парикмахера, который все время что-то болтал или спрашивал, звали Анто Ковачич, хотя он требовал, чтобы его называли Тони, что было не так уж просто, если принять во внимание, что Анто когда-то давно, лет тридцать назад, перебрался из Дервенты[49], но так никогда и не смог избавиться от твердого и грубого, почти угрожающего боснийского акцента, как бы ни старался говорить позагребски, и сколько бы ни прыгал как балетный танцор вокруг женских голов, сколько бы ни вертел задом и ни жестикулировал мягкими движениями театральной примадонны, несчастный Анто так и остался дервенчанским повесой, каким и родился, и называть его именем Тони было невозможно. Хотя, вероятно, как парикмахер он был ничуть не хуже Пьера, прическами занимался Пьер, а его же никто из дам не воспринимал всерьез и ни одна из них никогда не сказала, что укладку ей делал Анто. Ему не давали чаевых и считали помощником парикмахера.
Анто уже давно смирился со своей судьбой, однако по-прежнему хотел, чтобы его называли Тони. Это его желание никогда не исполнилось.
– Можно ли предложить юной даме лукум, – он повернулся на пятке и протянул Руфи золотой поднос, – турецкий лукум, сладкий, как царьградская ночь?
Она осторожно, двумя пальцами взяла обсыпанный пудрой белый кубик и положила себе в рот. Он оказался сладким, но почему как царьградская ночь?
– Потому что Анто немного чокнутый, – сказала ей тетя Амалия, когда они вышли из салона.
Но в такое Руфь поверить не могла. Должно быть, тетя Амалия сказала, что Анто чокнутый только потому, что не знает, почему царьградская ночь сладкая, а спросить у него она постеснялась.
В тот день Руфь Танненбаум в первый раз оказалась в театре. Менее важно – давайте будем честны – было то, что точно так же впервые в театре оказалась и Амалия Моринь. Спектакль начинался в одиннадцать часов утра и назывался «Печальная история о грешной крестьянке Баре Кукецовой и о ее тетушке Магдалине». В афише было сказано, что текст написал Джуро благородный Хохнемер, чтобы показать молодежи, да и тем, кто постарше, какие гибельные опасности грозят чистой и невинной душе девушки, когда она из своих родных мест, в этом случае – из Турополя – попадает в большой город.
Сиротка Бара отправилась в Загреб продать гуся и купить на эти деньги сахар, дрожжи и керосин, потому как приближалось Рождество. Дома осталась ее тяжелобольная и старая тетя Магдалина. Она говорила ей: не ходи туда, детка, не доживу я до твоего возвращения! Но Бара ее не слушала, она не могла смириться с тем, что свое последнее Рождество тетя встретит в темноте, без пирога, без праздника. Иисусик родился в яслях, – сказала тетя, – так и я могу встретить его рождение скромно. Не ходи, детка, в город, коль нет большой надобности.
Бара ее не послушалась, взяла на руки старого гуся Пепека,