Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В обмен на сознание — знанье вступало в зрачки.
Я видела знанье, его содержанья не зная.
Какая-то дача, дремотный гамак и трава,
и голос влюбленный: «Сыночек, вот это — ромашка»,
и далее — свет. Но мутилась моя голова
от вида цветка и от мощи его аромата.
Чужое мгновенье себе я взяла и снесла.
Кто жив — тот неопытен. Тёмен мой взор виноватый.
Увидевший то, что до времени видеть нельзя,
страшись и молчи, о, хотя бы молчи, соглядатай.
«Воскресенье настало. Мне не было грустно ничуть…»
Воскресенье настало. Мне не было грустно ничуть.
Это только снаружи больница скушна, непреклонна.
А внутри — очень много событий, занятий и чувств.
И больные гуляют, держась за перила балкона.
Одиночество боли и общее шарканье ног
вынуждают людей к (вдруг слово забыла) контакту.
Лишь покойник внизу оставался совсем одинок:
санитар побежал за напарником, бросив каталку.
Столь один — он, пожалуй, ещё никогда не бывал.
Сочиняй, починяй — все сбиваемся в робкую стаю.
Даже хладный подвал, где он в этой ночи ночевал,
кое-как опекаем: я доброго сторожа знаю.
Но зато, может быть, никогда он так не был любим.
Все, кто был на балконе, его озирали не вчуже.
Соучастье любви на мгновенье сгустилось над ним.
Это ластились к тайне живых боязливые души.
Все свидетели скрытным себя осенили крестом.
За оградой — не знаю, а здесь нездоровый упадок
атеизма заметен. Всем хочется над потолком
вдруг увидеть утешный и здравоопрятный порядок.
Две не равных вершины вздымали покров простыни.
Вдосталь, мил-человек, ты небось походил по Расее.
Натрудила она две воздетые к небу ступни.
Что же делать, прощай. Не твоё это, брат, воскресенье.
Впрочем, кто тебя знает. Вдруг матушка в церковь вела:
«Дево, радуйся!» Я — не умею припомнить акафист.
Санитары пришли. Да и сам ты не жил без вина.
Где душе твоей быть? Пусть побудет со мною покамест.
«Бессмертьем душу обольщая…»
Александру Блоку
Бессмертьем душу обольщая,
всё остальное отстранив,
какая белая, большая
в окне больничном ночь стоит.
Все в сборе: муть окраин, гавань,
вздохнувшая морская близь,
и грезит о герое главном
собранье действующих лиц.
Поймём ли то, что разыграют,
покуда будет ночь свежеть?
Из умолчаний и загадок
составлен роковой сюжет.
Тревожить имени не стану,
чей первый и последний слог
непроницаемую тайну
безукоризненно облёк.
Всё сказано — и всё сокрыто.
Совсем прозрачно — и темно.
Чем больше имя знаменито,
тем неразгаданней оно.
А это, от чьего наитья
туманно в сердце молодом, —
тайник, запретный для открытья,
замкнувший створки медальон.
Когда смотрел в окно вагона
на вспышки засух торфяных,
он знал, как грозно и огромно
предвестье бед, и жаждал их.
Зачем? Непостижимость таинств,
которые он взял с собой,
пусть называет чужестранец
Россией, фатумом, судьбой.
Что видел он за мглой, за гарью?
Каким был светом упоён?
Быть может, бытия за гранью
мы в этом что-нибудь поймём.
Всё прозорливее, чем гений.
Не сведущ в здравомыслье зла,
провидит он лишь высь трагедий.
Мы видим, как их суть низка.
Чего он ожидал от века,
где всё — надрыв и всё — навзрыд?
Не снесший пошлости ответа,
так бледен, что уже незрим.
Искавший мук, одну лишь муку:
не петь — поющий не учёл.
Вослед замученному звуку
он целомудренно ушёл.
Приняв брезгливые проклятья
былых сподвижников своих,
пал кротко в лютые объятья,
своих убийц благословив.
Поступок этой тихой смерти
так совершенен и глубок.
Всё приживается на свете,
и лишь поэт уходит в срок.
Одно такое у природы
лицо. И остаётся нам
смотреть, как белой ночи розы
всё падают к его ногам.
Ёлка в больничном коридоре
В коридоре больничном поставили ёлку. Она
и сама смущена, что попала в обитель страданий.
В край окна моего ленинградская входит луна
и недолго стоит: много окон и много стояний.
К той старухе, что бойко бедует на свете одна,
переходит луна, и доносится шорох стараний
утаить от соседок, от злого непрочного сна
нарушенье порядка, оплошность запретных рыданий.
Всем больным стало хуже. Но всё же — канун Рождества.
Завтра кто-то дождётся известий, гостинцев, свиданий.
Жизнь со смертью — в соседях. Каталка всегда не пуста —
лифт в ночи отскрипит равномерность её упаданий.
Вечно радуйся, Дево! Младенца ты в ночь принесла.
Оснований других не оставлено для упований,
но они так важны, так огромны, так несть им числа,
что прощён и утешен безвестный затворник подвальный.
Даже здесь, в коридоре, где ёлка — причина для слёз
(не хотели её, да сестра заносить повелела),
сердце бьётся и слушает, и — раздалось, донеслось:
— Эй, очнитесь! Взгляните — восходит звезда Вифлеема.
Достоверно одно: воздыханье коровы в хлеву,
поспешанье волхвов и неопытной матери локоть,
упасавший Младенца с отметиной чудной во лбу.
Остальное — лишь вздор, затянувшейся лжи мимолётность.
Этой плоти больной, извреждённой трудом и войной,