Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Глупости, – ответил он. – Странно, муравьев я не помню. Только жуткий бугристый теннисный корт, где мы играли, да еще как Рори вечно не везло в бридж.
Он улегся рядом с ней в постель.
– Тянет тебя к парусам, как утку к воде, – сказал он, обнял ее одной рукой, а другой задрал ей подол ночной рубашки.
Она уснула, довольная тем, что он сделал, что хотел, и с облегчением оттого, что времени ему понадобилось меньше, чем обычно.
Если бы за шесть бесконечных лет войны кто-нибудь сказал ему, что, когда все кончится, ему всерьез будет недоставать ее, он оскорбился бы и решил, что его нарочно дразнят. А теперь, бесцельно существуя в кукольном домике, который Джессика считала таким удобным, он был вынужден признать, что и вправду скучает по ней, причем по нескольким причинам сразу. Первый кризис случился осенью, когда он ездил проверить, что стало с его домом во Френшеме. Само собой, он был лишь рад, когда Нора с Ричардом переселились туда после свадьбы: благодаря им дом не реквизировали, тем более что Нора вознамерилась устроить там приют для инвалидов из числа бывших военных. Но он считал это решение временным, пока идет война: ему всегда представлялось, как он водворяется там – деревенский сквайр, впервые за все время ведущий ту жизнь, в которой видел свое предназначение. Джессика предупреждала, что дом изменился, но он не воспринял ее всерьез. В поезде он принялся строить планы, как выделит в доме что-то вроде квартиры для Норы и Ричарда (Джессика говорила, что выставить их было бы жестоко по отношению к Норе).
Он ехал в поезде по знакомому пути, с нежностью вспоминал тетю Лину, которой принадлежал дом, и то, как часто ездил именно этим поездом, в три тридцать пять, когда его отправляли к тете на каникулы. Эти поездки он обожал: бездетная тетя Лина баловала его, как только могла. На станции его встречал Паркин, называл «молодым господином Реймондом» и соглашался с ним во всем. По прибытии он спешил к тете, поцеловать ее в пухлую, как подушка, щеку. В любое время года здесь был растоплен огромный угольный камин, и уже через десять минут горничная принималась сервировать роскошный, чудесный чай. Сэндвичи с яйцом, сконы с клубничным джемом и восхитительным сливочным маслом, на срезе которого проступали капельки воды, сэндвичи с горчицей и кресс-салатом, имбирная коврижка, кекс с тмином или вишней и в довершение всего чудесный десерт, облитый глазурью, с надписью «С приездом, Реймонд!», выведенной той же глазурью, только другого цвета. Неглубокие чашечки были расписаны драконами. Тетя Лина всегда уверяла, что не хочет есть, но обычно съедала всего понемножку и угощала его, советуя следовать ее примеру. После чая, когда горничная убирала со стола, тетя Лина читала ему «Детей воды» или тонкую потрепанную книжицу о похождениях какого-то брауни – проказливого, но незлого эльфа. Когда он подрос, они играли в шашки, в халму или составляли слова из букв. Эмалевые часы на каминной полке нежным серебристым перезвоном отмеряли каждые четверть часа, в шесть тетя Лина звонком вызывала свою камеристку Баркер, и та вела его сначала купаться, потом – в комнату, которая почему-то называлась классной, где его уже ждали тарелка с хлебом, молоком и коричневым сахаром и сваренное вкрутую яйцо. Когда он уже лежал в постели, тетя Лина приходила пожелать ему спокойной ночи. По вечерам она переодевалась в черный шелк, куталась в белую кашемировую шаль и вдевала в уши длинные затейливые сережки в виде корзинок с цветами, усыпанные мелким речным жемчугом. Она слушала, как он читает молитву, целовала его в лоб и, бывало, снова звала Баркер: «У мальчика волосы мокрые после купания, надо высушить их – позаботьтесь об этом, хорошо, Баркер?» Потом он слышал звуки ее мучительного, сбивчивого отступления и постукивание трости по ступенькам. Так начинались идиллические семь дней ласк и баловства в центре безраздельного внимания тети Лины и ее слуг, для которых его приезд означал краткое, но желанное разнообразие после отупляющей размеренности их привычной жизни. Ему готовили его любимые блюда, радовали приятными поездками, в том числе лучшей из них – в Гилфорд с тетей Линой, выбирать ему подарки на Рождество и день рождения, но блаженствовал он прежде всего потому, что внимание, которым его окружали, было лишено какого бы то ни было оттенка критики. Что бы он ни делал, все было умно и замечательно; он был «таким славным ребенком», о чем, он сам слышал, тетя Лина охотно рассказывала всем, и с восторгом оправдывал эту упоительную репутацию. Здесь все было совсем не так, как дома, где его отец подолгу и прилюдно распространялся насчет его тупости – его посредственных отметок в школьном табеле, его парализующей неспособности давать верные ответы на ужасающие вопросы, преподнесенные как общеизвестные и «элементарные» знания и составляющие излюбленную тему для разговоров его отца за обедом. «Ума не приложу, чему тебя учат, – под конец высказывался он. – В жизни не видывал такого невежды». Мать его не порицала, но почти не обращала на него внимания. Ее внимание было всецело приковано к его старшему брату Роберту, которого убили на войне. Однажды Роберт ездил вместе с ним к тете Лине, но открыто признался, что ему скучно, вдобавок так здорово нашкодил, что об этом было лучше и не спрашивать (во всяком случае, сколько он ни спрашивал, ему никто не объяснил). «Нет, к сожалению, отнюдь не славный ребенок», – высказалась тетя Лина вечером после того, как Роберта с позором отослали домой (ему, Реймонду, позволили остаться).
С тех пор он пользовался исключительным правом на Френшем, и тетя Лина, земля ей пухом, завещала ему все: дом, который он так полюбил, что считал по-настоящему своим, все, что было в доме, и казавшееся в то время неожиданно большим некоторое количество осторожнейшим образом вложенных акций. Он, ни разу не сумевший заработать достойные упоминания деньги, вдруг стал относительно богат. Но не успел он как следует устроиться в доме и вкусить прелести своего нового положения, как началась война, ему пришлось предложить свои услуги, а работа лишила его возможности жить там, где ему хотелось. Его загнали сначала в Вудсток, потом надолго в Оксфорд. И поскольку Джессика не желала жить во Френшеме одна, дом стоял запертым, пока Нора не вышла за бедолагу Ричарда, и когда ей вздумалось устроить там что-то вроде санатория для паралитиков, решение, казалось, найдено. Все бы хорошо, но теперь, когда война кончилась, ему хотелось вернуться к нормальной жизни. Он ничуть не возражал против перестройки конюшни и каретника в дом для Норы и Ричарда, но свой особняк желал получить обратно, что бы там ни думала и ни говорила насчет него Джессика. Ей-то хотелось остаться в кукольном доме в Пэрадайз-Уок, в котором, как он не раз говорил, им двоим едва хватает места, а когда на каникулы приезжает Джуди, вообще развернуться негде. А о том, чтобы хоть как-нибудь обеспечить Анджелу для начала, не может быть и речи.
При мысли об Анджеле он вздохнул – видимо, довольно шумно, потом что пассажир напротив вдруг поднял голову от своей книги, и Реймонд, сконфузившись, отвернулся к окну. Неумолимо надвигающаяся свадьба Анджелы стала шоком не только для него, но и для Джессики, но по разным причинам. Ей не нравилось, что жених чуть ли не на двадцать лет старше Анджелы, а Реймонду, наоборот, казалось, что это даже к лучшему – за Анджелой нужно присматривать. Джессике претило, что он уже был женат, – отчасти он с этим соглашался, но указывал, что если бы майор, или, видимо, теперь уже доктор, Блэк дожил до сорока пяти лет, ни разу не женившись, это много чего говорило бы отнюдь не в его пользу. Джессика твердила также, что он далеко не красавец (Блэк укатил обратно в Штаты, прежде чем Реймонду представился случай познакомиться с ним), и он, с горечью поминая ее интрижку с этим скользким гаденышем Клаттеруортом, слушал и думал лишь одно: кто бы говорил. То, что Блэк психиатр, выглядело явным минусом: он решительно не доверял мозгоправам и всей этой психической чепухе, но Блэк, как-никак, врач – да еще дослужился до майора в американской армии, что заслуживало уважения. Что его всерьез расстроило, так это открытие о том, что свадьба пройдет не здесь – в Лондоне или во Френшеме. Но дело было не столько в том, что доктор Блэк не пожелал даже приезжать, сколько в заявлениях Анджелы, что ей хочется не пышного праздника для всей семьи, а уехать в Нью-Йорк и там выйти замуж «без лишних затей и шума», как она выразилась. Через пару недель ей предстояло отплыть на «Аквитании» совершенно одной, навстречу жизни, которая, как ему казалось, означала, что больше он ее никогда не увидит. Это и стало для него потрясением. Это значило, что ему не представится ни единого шанса исправить неловкие, неприятные отношения, чего он жаждал с того самого злополучного обеда на углу в «Лайонз» – пять, нет, шесть лет назад, когда в последний раз оставался с ней наедине. С тех пор его всякий раз обескураживали ее безразличие и скука; он предпринял две или три попытки увидеться с ней, но все время откладывал встречу – сразу же или, еще хуже, в последнюю минуту, пока наконец не струсил окончательно. Не будет больше возможности объяснить: он понял, что она уже взрослая, что он уже не просто отец, и готов быть ей другом, равным, и взамен просит только симпатии и доверия, не в силах больше выносить, что к нему относятся как к чужому, будто Анджела подозревает, что неприязнь к нему лишь усилится, если она узнает его поближе. Вот что с ними происходило – или уже произошло. Сейчас ему вспомнилось, как он окончательно осознал свое фиаско с Анджелой: это было летом сорок третьего, вечером после кошмарного обеда с Вилли и попытки – напрасной, как выяснилось, – обратиться к ней за помощью насчет измены Джессики. Сколько стыда и горя он вынес, впервые узнав, что у его жены роман на стороне! Ужасно было осознавать это, с кем бы она ни связалась, но то, что она выбрала этого мерзкого щенка, казалось нестерпимым унижением. Его Джессика лгала ему – не раз, а многократно, месяцами, чуть ли не целый год. Держала его за дурака, оправдывала его худшие опасения, что она ни в грош его не ставит, что ее любовь ему лишь померещилась и она просто позволяла ему преклоняться перед ней, терпела его нежности, не отвечая на них. Реймонд провалился тогда в черную дыру отчаяния и отверженности: едва он оставался один, все буйство и злость на нее переставали служить ему опорой. Он осознал, что не справился с ролью мужа, а вскоре после этого – и с ролью отца, и если он ни то и ни другое, кто же он тогда?