Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Километров за сто до Печоры облака поредели и в прогалах выступили болота, разрезанные лесовозными дорогами. Это были топи, тянущиеся от Печоры к Тиманскому кряжу, — рыжие ковры с восклицательными знаками берез, пятнами озер и капиллярами проток, в которых бликовало солнце. Самолет снижался, от давления ныли уши, и карамель не помогала.
У Печоры цвет ковров потемнел до торфяного, а лес стал напоминать редкую шерсть на морщинистой коже животного. Когда голова собралась лопнуть, под колесами понеслась река — широкая, с песчаным островом-стрелкой, затопленным понтонной переправой и ползущим к берегу парому.
Взлетка начиналась прямо за рекой, отчего показалось, что мы воткнемся в песчаный откос. Самолет, балансируя, качал крыльями. Перед иллюминатором тряслась крышка двигателя, на которой кто-то нацарапал: «Дебил, не тяни».
Сели. Голоса, гудевшие одним говором, сменили тон — концовка фразы забиралась вверх, интонация вопросительная, меньше напора. Через полчаса водителя встречавшего уазика спросили: Что за товарищ у тебя сидит?» Я понял, что водителю неудобно говорить о том, кого знает две минуты, и назвался сам. Водитель представил вопрошателя: «Наш Владимир, предприниматель!» Я спросил: «Что у вас за бизнес?» Сзади засмеялись. «Какой бизнес? Так, дела делаем, продукты в деревни возим».
В другом месте ответ сошел бы за наивность или желание отстроиться от коммерции, но здесь, в Усть-Цильме, мой вопрос звучал действительно по-марсиански.
Вдоль дороги плыли старые дома, высокие, скупые, почти без узора наличников, без полотенец и солнечных знаков. Два буксира вальсировали у причала. Ржавая баржа отваливала вниз по реке. Ее чисто выстиранный флаг хлопал на ветру.
Магазины прятались в избы, вывески полиняли. Цилемы перемещались по деревянным тротуарам.
Такова Усть-Цильма — село староверов поморского согласия, беспоповцев. В середине XVI века на эту территорию пришли новгородцы — как и русскоустьинцы, похоже, бежали от вертикали власти. В конце XVII века — староверы, не выяснено откуда, скрывались от Никона. Тем и другим понравилось — Печора, Пижма, Нерица полны щукой, пелядью, чиром, омулем.
И сейчас, по осени, на реке огни. Прожектор ставят на нос, рыбак бьет острогой мечущуюся семгу. Цилемы всегда жили в достатке, их женщин приезжие звали «боярынями» — наряд меняли семь раз в день. В четыре утра на молитву — надела кабот. Потом во хлев — нагрудник. Затем ситник с рисунком с птицами — печь топить. Там и сарафан. После опять кабот и нагрудник, если лето, сенокос. В восемь вечера спать.
Я прилетел в Цильму расспросить одного человека о его превращении из рядового бизнесмена в отца края, который меняет жизнь населяющих окрестные села людей. Шли слухи, что этот человек собирается начать новые дела: тянуть дороги, долбить доломит, строить предприятие, формующее опилки в топливные брикеты, — давать работу.
Но главное, я хотел поговорить об одной важной для него встрече, которая, впрочем, еще не состоялась.
Съездить в Цильму я собирался несколько лет. Началось все с поезда Воркута — Москва, попавшего в снегопад.
За окном текло молоко. Ветви расчерчивали белый цвет без смысла и принципа. На столбы криво нахлобучили шапки. Поезд взбалтывал эту графику в несущийся перед глазами гоголь-моголь.
Дверь в купе, скрежеща, отъехала, и внутрь просунулась рука с фотоаппаратом, затем острая борода, за ней шляпа с загнутыми полями и два маленьких глаза. Пришелец осматривал купе с полминуты, а потом высказался: «Здра-авствуйте».
Сосед проснулся и, потерев глаза, ответил: «Здоровати, небывалы гости». — «Мезенский?» — среагировала борода. «Оттуда да не оттуда», — пробормотал сосед и принялся выкапывать еду, замотанную в фольгу и пакеты.
Вопрошатель вдвинул себя в купе и поставил саквояж с блестящим замком под лежак. Быстро размотал шарф, сел и скинул остроносые сапоги. Затем внезапно схватил фотоаппарат и подстрелил нас с соседом. «Езжу, езжу, — сказал он, опустив камеру. — И всех, кого ни встречаю, снимаю. Наверное, тыщ несколько наснимал». Сосед молча боролся с пакетами.
Когда проводница пришла за билетом, фотограф высоким голосом затребовал чай. Потом также внезапно и не давая вмешиваться рассказал, что он администратор цирковой труппы, которая погибла в Кармадонском ущелье вместе с режиссером Бодровым («слышали такого?»), и теперь колесит, договаривается о гастролях той части труппы, которая не поехала в Осетию и выжила — чтобы они собрали кассу родственникам погибших. Предпочитает райцентры, там достаточно, когда клоуны и воздушные акробаты. Хочешь полный зал, дай бесплатное мороженое детям и напиши об этом на афишах.
Рассказывая, он умудрялся есть и пить и, когда закончил, не прощаясь, лишь кивнув бородой, развернулся и упал спать.
Сосед вздохнул, будто уже смотрел этот фильм, развязал грязно-зеленый рюкзак и достал сигареты. В проходе было узко, и, пока мы шли к тамбуру, спотыкаясь о чьи-то привольные ноги, задели тюк с игрушками, откуда завизжали электроголоса.
В тамбуре состоялся такой диалог. «Вы кошелек взяли? Я да, а вы тоже берите всегда, они такие: погибли кореша, а я езжу, собираю деньги. А потом кошелек заберет и часы прихватит. Ишь, администратор». Закурили, помолчали. Тогда я еще не знал, что цирковые часто выглядят и ведут себя так.
«А может, и не врет», — сказал вдруг сосед. Мы представились друг другу, он назвался Григорием. «Не могу бросить эту херню», — сказал он, подняв и опустив руку с сигаретой. «Может, пластырем?» — «Да какой пластырь!..» — махнул он рукой и замолчал. Гоголь-моголь за окном густел, темнело.
«У меня тоже погибли», — сказал он через минуту. «Кто?» — «Друзья мои рабочие. С ними везде мотался, строили избы. У нас на Цильме было у кого учиться, дома рубили мастера. Мы тоже рубили». — «Цильма это где?» — «Усть-Цильма, знаешь, Архангельск и Нарьян-Мар, река Печора? Не слышал? Аввакум бежал в Пустозерск, и от его народа застряло у реки несколько сотен. Все мы оттуда. Ну вот, поехали к одному под Череповец, избу хотел мужик северную, высокую. Они на машине, и я должен с ними, но милиция с поезда сняла. Борода, может, не понравилась, кто их разберет. Отпустили потом. Приехал к мужику этому, а мне говорят — твои-то трое вот так вот, под КамАЗ. Семь километров до поворота с трассы оставалось, Господи, прими». Я молчал, не зная, что сказать.
«Мне в ту ночь смерть приснилась, — продолжил он. — Пришел какой-то, с косым ртом, в плаще, штаны подтянуты до пуза. Сильный такой, неотвязчивый, как бандит по разговору, только еще страшнее. А я, как муха в воске, ни туда, ни сюда. Потом стал молиться — так никогда не молился, просто хрипел, дышал в подушку — и помогло, уже не так цепенел и понял: смерти нет».
Он уставился в консервную банку, прикрученную к двери в качестве пепельницы. Потом залез в пуховик и достал из внутреннего кармана литую дощечку, на которой по голубому фону была выгравирована Богоматерь. «Старший наш, Павел, с собой возил, я ее из морга забрал, чуть не украли. Нес ее и думал, что мы встретимся — там, после суда, — и дух захватывало». Я не сдержался и спросил: «А как будет там, можете сказать?» — «Там. Там невообразимо. Хочешь представить — а не можешь. Все по-другому. Мы там все вместе будем, с Богом, но все не так, как здесь. А как — мы не имеем ума сказать. Чтобы встретиться, работать надо, работать так, чтобы онеметь — и тогда Господь примет, и я им тогда первым делом вломлю, что надо было меняться, если десять часов подряд по трассе гнать». Он засмеялся и стал вытирать слезы.