Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как таковой фермы не было. Вместо основательных бурских домиков печально дымились три полуразрушенных остова, даже хозпостройки – и те сожгли. А объехав эти руины, мы на хозяев наткнулись. Шестерых женщин и одного старика. Мертвых. Те, кто спалил эту ферму, их просто повесили. А на грудь каждому мертвецу гвоздями прибили по две карты – трефовых тузов, и по табличке с корявой надписью по-английски: «Отравитель колодцев».
Я как этот кошмар увидал, сразу вспомнил все фильмы про войну, которые в нашем времени видел, и документальные, и художественные. И фотографии, где фашисты наших людей вешают. А на груди у повешенных – такие же таблички. И мне показалось, что вижу я не карты, а руны эсэсовские.
Барт знал это семейство. Как он сказал, здесь, кроме старика и женщин, еще и трое детей жили. Но их изуверы вешать не стали. Они их закололи. Походя. Плоскими английскими штыками.
А я стоял и смотрел на мертвого мальчонку, что лежал, раскинув руки в последней бесплодной попытке уберечь, прикрыть собою сестер, и очень жалел, что меня здесь в тот момент не было. Потому что больше я не переживаю из-за необходимости убивать. Уже не переживаю. Вот только слова уже ничего не значат. Поэтому я стоял и молчал. А Барт плакал. Молча, беззвучно давился слезами. А потом бур вместе с Дато и Арсениным снял повешенных и, аккуратно уложив их под деревом, начал копать могилы. И снова плакал.
Всем было хреново. Даже Рочестеру. И как – будто не боялся англичанин, что и его здесь же вздернут. Наверное, даже у него в душе осталось еще что-то человеческое. Пусть на самом ее дне, но осталось. Я не знаю, что думал британец, но он, насмотревшись, как Барт копает землю, попросил развязать ему руки.
Очень надеясь, что Рочестер попытается сбежать и появится возможность его пристрелить, я развязал. Вот только капитан не побежал. Он подобрал с земли какой-то заступ и начал помогать буру. А потом мы все стали копать. Штык лопаты в землю, сковырнул кусок – отбросил. Простые движенья. Только как же мне не по душе такая простота. А я копал и думал, что отныне я буду жить, продолжая простые движенья, только уже другие: рывок затвора и точный выстрел. Подобным образом этих мертвых я уже не воскрешу, но, может быть, хоть кого-нибудь уберегу.
А вечером того же дня мы встретили Александра Шульженко и десяток буров из числа его минеров. Вот только радость его от встречи с нами, да не с пустыми руками, а с добычей, очень быстро иссякла, потому что мы рассказали про ферму. Штабс-капитан только зубами скрипнул: есть, говорит, у британцев такие вот каратели, команда Старка прозываются. Услышав это, Барт в первый раз за день открыл рот и сказал, что и его семья погибла так же и, судя по картам, их убили те же люди. И снова замолчал.
Буры, те, что с Шульженко пришли, сняли шляпы и тихо-тихо так псалом затянули. Протяжно, с надрывом и очень душевно. А я, увидев, что к седлу штабса приторочена гитара, набрался смелости и попросил инструмент. Сил сидеть и молча рвать душу уже не оставалось, а какого-нибудь пристойного занятия я так и не нашел. Думал – спою потихоньку что-нибудь из Визбора или какого другого грустного романтика, только пальцы словно сами собой побежали по струнам, а изнутри, из самого сердца, без натуги, полилось:
В этом месте больше не спится,
Только пепел сыплет с ресниц.
Улетайте, глупые птицы,
Хуже нету места для птиц.
Закрой же глаза, хмурый мой брат,
Этой круглой луне все равно.
И небо во сне, но птицы не спят.
Эти птицы помнят Трансвааль,
Помнят Трансвааль,
Помнят все и бьются в окно.
Пусть за тонким абрисом лета
Вас догонит где-то вдали
Ржавый дым горящего вельда,
Горький ветер нашей земли.
И только допев до конца, я вдруг понял, что вокруг стоит тишина. Почти мертвая. Слушали все. И Всеслав Романович, и Шульженко, и Дато, и Барт, и буры. Слушали и молчали. Даже Рочестер притих. А потом Александр Васильевич глухо так сказал, чтобы я оставил гитару себе, и отвернулся. Чтобы никто не видел, как он слезу украдкой смахивает.
Расстались мы под утро. Шульженко и его саперы направлялись на реку Моол, где хотели разнести вдребезги какой-то мостик, причем после нашего рассказа у них возникло желание развеять по ветру не только переправу, но и тех англичан, кто вздумает ее использовать. Ну а нас ждали хозяйство Куртсоона и рандеву с Тероном.
Едва мы прибыли на ферму, племянник хозяина сразу же направил Всеслава Романовича в один из домов, мол, ждут его там. А я, Дато и Барт во дворе расположились. Пока ребята с лошадьми возились, я за Рочестером наблюдал и удивлялся: все же насколько нервы крепкие у мужика! Буры на него волками смотрят и зловещим шепотком мечтают, что, как, когда и в каком порядке отрезать ему будут, а он и ухом не ведет. Хотя в том, что африкаанс капитан понимает, я уже имел возможность убедиться. И как бы я на британцев ни злился, да только такое хладнокровие не уважать невозможно. Парадокс, однако: Рочестер – враг, а я к нему уважение испытываю. Чувство новое, неизведанное и очень странное. Раньше со мною такого не было. Вот взять ту же Алевтину, ее я ни капельки не уважал. Хотя стоп! А какой, к чертям, из Алевтины враг? Ну, тетка, ну, вредная, ну, завуч к тому же… и чего? Мы ж ни друзьями, ни врагами, ни даже соратниками с ней не были, так – сослуживцы. Существовали в одной плоскости, изредка пересекаясь. И все. Какие уж из нас враги? И мне на память пришли строчки, старые-старые, я их еще в детстве слышал и запомнил: «…Никто не стал твоим врагом, не заслужил, не заслужил ты эту честь…» А теперь, если у меня враги имеются, значит, и я человек уважаемый? Интересная мысль, вот только гораздо больше меня сейчас интересует, а настолько ли я хорош, чтобы не только я врагов, но и они меня уважали? И снова вопросов больше, чем ответов.
Предел моим душевным терзаниям положил Дато. Заметив, что я сижу с понурой миной, он снял с седла гитару и просто сунул мне в руки. И улыбнулся ободряюще, как только он умеет. Вроде и не сказал ни слова, а на душе потеплело. Сначала, разминая пальцы, я просто потихоньку щипал струны, а потом во двор вышла Габриэлла и встала напротив. С ничего не обещающей, но доброй улыбкой.
И я запел. Старую песню Визбора про двух раненых солдат. Первый раз я ее исполнил после того, как меня и Колю под Кимберли ранили. И сейчас слова выводил, а сам про Корено вспоминал. Пел по-русски, но мне кажется, она все поняла. А потом я случайно повернул голову и увидел, что в дверях дома напротив, уткнувшись лбом в притолоку, стоит Кочетков. И лицо у него было такое… человеческое, в общем. Лицо человека, знающего цену жизни и смерти, привыкшего платить по жутким ставкам и очень от всего этого уставшего. И в первый раз за все время, что мы знакомы, я его не боялся, скорее, жалел. Когда я доиграл, он ушел в дом, и до вечера я его не видел. Уже уезжая с подворья, он остановил коня возле меня и спросил про стихи, точнее, кто и где меня научил так писать. Я начал лепетать что-то несвязное, а генштабист вежливо, но твердо оборвав меня на полуслове, вполне искренне посетовал, что у него сейчас нет времени на сию, без сомнения, интереснейшую беседу. Но в будущем он мне гарантирует, что время для разговора он найдет непременно. И уехал. Я поначалу этого обещания испугался, а потом подумал, что сколь веревочка ни вейся, а совьешься ты в петлю. И что не каждая петля становится удавкой, из некоторых, вон, галстуки получаются, а из некоторых – спасательные канаты. И может так статься, что для меня Кочетков как раз таким канатом и окажется. Хотя может и удавкой. Ну и бог с ним, потом разберемся, а сейчас не время, потому как послезавтра мы выдвигаемся под Мафекинг.