Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И увидели женщину, пусть даже теперь и трудно вспомнить все так подробно, как мне хотелось бы, положение ее тела, дышала ли она, где заканчивался остов машины и ткань и начиналось ее тело, резкий запах желчи, почти черная кровь из глубоких артерий, ядовитая вонь горелого металла, электроники, нам удалось извлечь женщину из машины, зафиксировать шею, уложить на каталку, из женщины что-то лилось сперва на сиденье машины, потом на асфальт, потом на белоснежную простыню.
Эрин что-то шептала беременной, я ощупывал тело, отыскивая источники кровотечения. Лицо, шея, грудь под обрывками хлопковой рубашки были в глубоких царапинах, точно от когтей. Наконец я ее почуял, жизнь в ее теле была как очаг лесного пожара, я ощущал лишь красную эвакуацию, оранжевые прорывы, лопающиеся кровеносные сосуды и подкожную ткань, изогнутый позвоночник, потом внезапные синие проблески ребенка внутри нее, тающее детское естество.
Я сидел в салоне “скорой”, пальпировал тело, мы отъехали с полквартала от места аварии, и я крикнул Эрин, чтобы она остановила машину.
— Шутишь? — Эрин обернулась и уставилась на меня. “Скорая” под ее управлением продолжала неспешно лавировать между автомобилями, что ехали перед нами.
— Если мы повезем ее в больницу, то ребенок умрет, — сказал я.
— Иди нахрен.
— Им придется выбирать между матерью и ребенком. И ты знаешь, кого они выберут.
— Это их работа.
— Я могу сделать больше, — сказал я.
— Нет, — ответила Эрин.
— Я сохраню их обоих, — настаивал я. — И никому не придется делать выбор.
Эрин покачала головой.
— Эрин, ты меня знаешь. — Больше мне сказать было нечего. Я даже сам себя не знаю, но пришлось прикинуться лучшим, чем я есть, напомнить Эрин обо всех кровавых дежурствах, что нам довелось пережить.
Мы свернули к тротуару и остановились. Эрин закрыла глаза ладонями, процедила “чертчертчертчерт” — видимо, других слов у нее уже не нашлось; мы стояли у здания, и в окнах его мелькали красно-сине-красные огни нашей мигалки.
— Три минуты, — сказала Эрин и стукнула по рулю. — Не больше, ты слышишь?
Я вернулся к осмотру, естество ребенка таяло, как и его мамы, тело ее из пожара превратилось в реку лавы, черная патока, тихий гул, вибрации отдавались мне в ладони. Я не мог отыскать ни крупицы света, желания жить. Все и сразу распадалось на части, слишком много, не удержать, и у меня появилось смутное предчувствие, что обе их жизни готовы отлететь.
Я снова устремился сознанием в ее тело, я разыскивал искру, которая, как и раньше, теплилась, но ускользала. Я пытался найти их обоих, мать и дитя, удержать их одновременно, собрать воедино осколки, как сделал с собакой в проулке. Но тщетно; все было тихо. Мозг мой напрягся так сильно, что я почувствовал резь ниже пояса, жар окутал мои квадрицепсы, и лишь тогда я сообразил, что это моча с какой-то ржавой примесью, которую выбили из моих почек усилия вернуть жизнь в тела под моими ладонями. И все равно я не смог обнаружить в матери ни единого источника света.
— Еще чуть-чуть, — соврал я.
— Время вышло, — рявкнула Эрин. — Я еду в больницу.
Наконец-то, а вот и проблеск, за ним другой, далекая вспышка молнии на самом материнском горизонте, я бросил туда все силы, каждую частицу себя, что могла побороться за ее жизнь, убедить ее остаться, исцелиться, я пытался представить, как должно выглядеть исцеление: начать с порезов и рваных ран, заклеить их, потом собрать тромбоциты, сверху фибрин, тромбы, пожалуйста, тромбы, пожалуйста, тромбы, твой кислород ребенку, разряд в сердца и мозги, чтобы я снова почувствовал, как все пульсирует и гудит, потом снова раны, сшивай себя, сшивай себя, но тут свет потух.
— Подожди, окей, подожди, пожалуйста, ты холодная. Не сейчас, — умолял я, — ты холодная. Не сейчас. — Я смутно осознавал, что “скорая” едет. Рев сирен. Я снова очутился снаружи ее тела, обитатель собственной оболочки, окинул взглядом тело матери и начал реанимировать, как нас учат, — единственное, что оставалось.
Когда мы примчались в больницу, кровь в артериях матери потемнела, замедлила ток, кожа стала землистой, стенка матки по-прежнему изгибалась там, где в нее упирался затихший ребенок. Все мои попытки ее оживить — дефибрилляция, непрямой массаж сердца, искусственное дыхание — наталкивались на холод и вялое безразличие. Мы резко затормозили перед приемным покоем, Эрин открыла дверцы и всхлипнула, увидев пепельно-синюю мать, к машине бросилась бригада медсестер, нас волной накрыли грохот, рывки, хриплые крики: мать покатили прочь, но я уже знал, что здесь будет ее последнее пристанище.
Той осенью мы обитали в пейзаже. Мы карабкались по краям древних горных хребтов, некогда изборожденных ледниками, огромными, как города. Мы цеплялись ступнями и пальцами за бритвенные обломки камней, заползали в прожилки трещин отвесных скал из гранита, базальта, известняка под пологом мозговидных грозовых туч. Я чуяла прежних обитателей здешних мест. Земля, в которой покоились поколения шошонов[96], по-прежнему оставалась здесь, под нашими палатками, так ведь? Стылый воздух со снежных вершин, некогда бывший дыханием кайова[97], теперь проходил через нас.
С Вэн, с Хао, с Катариной мне вдруг захотелось рискнуть жизнью в Смит-Рок[98]. Забраться на Тотемный столб[99] в Австралии и на Эль-Потреро-Чико[100] в Мексике. И на Стену Салате[101], и на скалы в Эль-Чорро[102]. Чем чаще я лазала по горам, тем глубже во мне укоренялось это желание. Проникало под кожу.
Случилось и кое-что лучше. В те ночи после трудных восхождений, когда я падала без сил в нашей пахнущей мокрой псиной палатке и погружалась в черную пучину сна, мне снились гавайские боги. Во всяком случае, я думаю, это были они. Женщины, высоченные и далекие, как вулканы, с кожей темной, как плодородная почва, толстые, гладкие и проворные, точно дельфины, полные радостной силы. Спутанные волосы ниспадали на кроны деревьев, так что нельзя было отличить локоны от лозы; синие, зеленые, золотистые — без белков — глаза сверкали. Стоило им коснуться земли, и она прорастала в них, кожа сливалась с почвой — не разобрать, где кончалась одна и начиналась другая.