Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стук был другой: негромкий, непохожий на прежние, как будто стучавший никакого внимания привлечь как раз не хотел. Юный Газелист повернулся, чтобы разбудить своего соседа, но тот уже открыл глаза и сидел с напряженной прямой спиной. Стук повторился. Невидимый гость, скрытый за непрозрачным экраном из фольги, сдаваться явно не собирался. Мгновение двое запертых в кабине мужчин смотрели друг на друга, потом старший коротко кивнул, а младший потянулся и приподнял фольгу. Снаружи, в узком проходе между бетонной стеной и бортом Газели стоял худой темноволосый человек. Лицо у него было разбито, рубашка спереди в темных засохших пятнах. Убедившись, что его заметили, он огляделся по сторонам, прижал палец к губам и вдруг улыбнулся — широко, радостно, как если бы участвовал в какой-то увлекательной тайной игре и приглашал их присоединиться. А потом подошел вплотную к окну, подмигнул растерянному юному водителю, перевел взгляд на седого настороженного таксиста и сказал негромко:
— Привет, ребятки. Откройте, есть разговор, — и задрал свою испачканную рубашку.
По левому боку, из-за спины через ребра у него расползался уродливый багровый синяк, за поясом торчала массивная рукоятка пистолета.
Таксист наклонился к окну и внимательно оглядел незваного веселого гостя, его рассеченную скулу и изодранные запястья. А потом, по-прежнему не говоря ни слова, отщелкнул замок и толкнул дверь.
В этот же самый момент в двух с небольшим километрах от Газели распахнулась дверца огромного Майбаха Пулман и женщина-Мерседес сказала оробевшему лейтенанту, внезапно переходя на «ты»:
— Ну, чего встал? Залезай.
Вот куда, значит, она ночью водила капитана, понял старлей. Забираться внутрь жутковатого лимузина ему совершенно не хотелось. Была в этом какая-то неприятная симметрия, он как будто повторял уровень в компьютерной игре, который до него пытался пройти его незадачливый толстый начальник и не преуспел, и уровень этот начинался именно здесь. Как будто приглашение в черную тяжелую машину и запускало программу, последовательность событий, которая в конце концов привела капитана к бетонным воротам с цифрами 0-60 и закончилась выстрелом в живот. И стоит ему, старлею, принять это приглашение, программа запустится снова, и выйти уже будет невозможно. Убьют меня здесь, подумал он с тоской. Как же так.
— Ну! — нетерпеливо повторила женщина-Мерседес. — Ты перегрелся, что ли? Иди давай!
Он все еще мог отказаться, даже сейчас. В отличие от капитана, она даже корочки ему свои не показывала, не тот у него был статус, и в этом низком своем статусе он был свободнее, легко мог прикинуться дурачком, повернуться и уйти и ничего бы формально не нарушил. Но изнутри нехорошей машины раздался сухой бумажный голос:
— Заходите и закройте дверь.
И думать он сразу перестал, пригнулся и полез внутрь. ПОНЕДЕЛЬНИК, 7 ИЮЛЯ, 09:02
Вино наверняка кислое, это видно даже по этикетке — какой-то бюджетный Крым, взяли первое попавшееся прямо на трассе, в магазине у заправки. Зеленое стекло, веселенькая картинка, крышка винтовая, как у лимонада. Если нет пробки, милый, говорит мама, это не вино, а уксус. Ук-сус. В руке у нее бокал, круглый, как кошачья голова, и тяжелое красное плещется, стекает по стенкам густыми кровавыми струйками. Я не пил, мам, правда, это не я. Надо было взять газировку, большую двухлитровую, с пузырьками, из холодильника. Стоял же у выхода высокий стеклянный ящик, набитый водой, соленой и сладкой, цветной и прозрачной, почему не купили?
Нет, купили, я точно помню, она где-то здесь, мам. Зашипела и брызнула, растрясли по дороге, болталась под правым локтем, ну пускай теплая, ну выдохлась, все равно, пусть они дадут мне воду, мам, есть же вода.
Зеленая крымская бутылка покрыта испариной, и там внутри холодное белое. Катька пьет прямо из горла, проливает вино на загорелые коленки. Дай попробовать, Кать, оно кислое? Ладно, пусть кислое, ну и ладно, ничего, Кать, ну пожалуйста!
Катя смеется. Тебе нельзя, ты за рулем.
Да не будет ничего с одного глотка, ну ребят, так нечестно.
Нечестно, говорит Катя и наклоняется. Нечестно, шепчет Катя и нажимает коленом, голым горячим коленом на руку и давит больно, нарочно. Правый глаз у нее сердитый, серый, ресницы густые. Левого глаза у Кати нет.
— Что он говорит?
— Маму зовет, что ли? Господи, а рука-то, посмотрите.
— Ой, а молоденький какой...
Скажите ей, чтоб убрала ногу. Ничего не надо, ладно, просто скажите, пусть уберет ногу, больно же, Кать, ну ты что, больно, блядь, что ж ты делаешь, сука ты охуевшая, скажи ей, мам, она мне на руку наступила, мама, она сломает сейчас руку мне, больно, посмотри, что там, сломала уже, наверно, сука, сломала, и кот, кот еще этот толстый, сидит и выпустил когти, убери его, мам, убери их, убери, пожалуйста, пожалуйста.
— Слушайте, надо воды ему, что ли...
— Да не пьет он, я в рот ему налила, не глотает, вон рубашка вся мокрая.
— Не надо лить, захлебнется еще. Может, губы смочить? Есть салфетка у кого-нибудь?
— Есть, вот, держите.
— Отойдите, дайте я посмотрю. Пропустите меня, прошу вас, я доктор.
— Доктор он. Где вы раньше-то были, доктор. Бедный мальчик лежит тут совсем один. И грязь еще такая...
— Это бензин, что ли?
— Масло, наверно. Натекло из машины. А он прямо щекой... Может, лицо ему хотя бы протереть?
— Да при чем тут лицо, рука у него, смотрите.
— Ну чего вы встали, доктор? Стоит он, главное. Делайте что-нибудь!
Это была та же сердитая женщина, доктор узнал ее, та же самая, которая ночью принесла пакетик молока коту и сказала «они думают, им все можно». Но мальчик выглядел хуже, намного хуже, и теперь у решетки собрался десяток сердитых женщин с водой и салфетками. Одна даже сидела на корточках, просунув руку сквозь прутья, и гладила его по волосам. А другая зачем-то принесла яблоко. Идиотское розовое яблоко с подбитым бочком. И все они смотрели на него, доктора, с одинаковым отвращением и упреком, как люди, просидевшие ночь у постели тяжелобольного, на заглянувшего утром нерадивого врача. И ждали, конечно, что он сейчас все исправит и возьмет из воздуха капельницу с дофамином, кислород и стерильную операционную. Разломает пятитонную решетку, щелкнет пальцами и перенесет сюда реанимационную бригаду. Притом что за все время он смог выпросить у них только паршивую пачку ибупрофена.
— Десять часов прошло, — сказал доктор, дрожа от ярости. — Десять! И вот теперь вам его жалко. Теперь вы про него вспомнили. А что же вы не слушали, когда я просил вас! Я говорил, что нужны лекарства, что у меня ничего нет, мне даже рану было нечем обработать! Чего вы от меня хотите, чуда? Не будет вам чуда, и не надо смотреть, не надо на меня теперь смотреть!..
Он задохнулся, закашлялся и мгновенно увидел себя со стороны — смешного, красного, в измятой рубашке. Требовать и гневаться у него всегда получалось плохо, неловко; он потому, наверное, и выбрал стоматологию — это был самый смиренный способ врачевания, самый безопасный. У него была тихая практика, маленький кабинет на Шаболовке, пожилая старомосковская клиентура — бюгельные