Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Десять минут спустя Анна, глядя в единственное окно, наблюдала за удаляющейся фигурой Вернера. Он сказал, что за ней придут, когда настанет время. А пока: «Забудь, кто ты есть, и стань той, кем тебе надо быть».
«Поэтому, – писала она, – я мечтаю исчезнуть».
16
После пересказа путешествия из Екатеринбурга в Берлин записи в дневниках Анны стали редкими и напряженными. От шаловливой девочки, лазающей по деревьям, не осталось и следа. Мы знаем, что в Нью-Йорке она ненадолго снова почувствовала себя собой, но в Берлине Анна Хаасе – мрачная и холодная, как сама Смерть.
Шесть дней в неделю она работала в доме, хозяина и хозяйку которого называла «ворчливым» и «свиноподобной». Работа была изнурительной. Оставалось лишь радоваться, что мать научила ее немецкому, хотя не сказать, что она часто пользовалась языком. Единственной, кроме фрау Шульц, с кем говорила Анна, была Йоханна, молодая жительница ночлежки из Потсдама, также работающая горничной неподалеку от Курфюрстендамма. Иногда они вместе ездили на метро и обсуждали паршивую капусту фрау Бекер и разъедающее кожу мыло, которым они чистили кастрюли и сковородки.
Анна в основном описывает одинокую жизнь, дни, наполненные работой, и ночи, наполненные кошмарами, от которых она просыпалась в холодном поту. Она явно была в депрессии.
Встала в половине пятого. Умылась, оделась, пешком дошла до метро. На станцию как-то залетел воробей. Надраила полы. Фрау Шульц показала кусочек, который я пропустила, когда чистила серебряный чайник. Бородавка на ее подбородке радостно подскочила; можно подумать, если я ототру пятно, все в мире станет на свои места.
Когда я ехала домой, увидела воробья мертвым на платформе, со сломанным крылом. Устала. Молюсь, чтобы сегодня кошмаров не было.
* * *
Снова не спалось. Прошла через день как в тумане. На обед – серый хлеб и яйцо. На ужин – рис с луком.
* * *
В поезде сидела напротив пугала в мешковатом костюме – судя по удрученному виду, солдат. Он беззубо улыбнулся, но я не нашла сил улыбнуться в ответ. Я только и думала, что об Илье, о том, что он видел перед смертью.
Я все еще о нем думаю. Его отправили сражаться? Он выжил? И последний вопрос, от которого у меня разрывается сердце… Он превратился в одного из них?
Дни рождения, годовщины, именины родственников были особенно тяжелыми для девушки, ее одолевало горькое чувство вины за то, что она выжила, а они нет. В конце концов она отказалась от проставления дат, течение времени потеряло для нее значение. Однако Анна все еще находила в себе силы делать записи. Может, ее это успокаивало, может, это было дополнительной работой. А может, как мне подсказывает собственный опыт, это было и то и другое.
Короткие записи читать намного проще, и вскоре мы с Эваном добираемся до лета 1919 года – год спустя после убийства ее семьи. Мы понимаем, что это за день, потому что Анна отмечает его большим черным крестиком. Она постоянно мучает себя мыслями о том, что могла произойти ошибка, выжить должен был брат или кто-то из сестер – они больше этого заслуживали. Трудно сказать, чью волю она ставит под сомнение – ее спасителей или Бога; главным образом она сомневается в себе.
Тьма скоро меня поглотит. Что, если бы папа не отказался от престола? Что, если бы мы отказались ехать в Тобольск, спускаться в подвал? Что, если бы я бросилась под пули? Что, если бы я поняла, от чего Илья меня предостерегал?
Эван продолжает читать, а у меня появляется печальная мысль: ведь у Эвана тоже может быть свой список «что, если». Что, если бы его отец в тот день сел на автобус? Что, если бы они не переехали в Кин? Что, если бы он не пил так много молока?
– Сердце разрывается. – я едва успеваю осознать, что сказала это вслух.
Эван поднимает на меня удивленный взгляд. Он вздыхает и немного молчит.
– «Плоды сердечной пустоты…» Пушкин.
– Она будто совсем другой человек. – Ковыряю заусенцы, которые мама умоляет убрать на сеансе маникюра-педикюра. – «я мечтаю исчезнуть»?
Я понимала, что чувствует Анна: безопасность анонимности и возможность забыться хотя бы на час или даже на день, оставить боль и утрату в прошлом, стать другим человеком. Я знаю, что это такое – легкость, которую чувствуешь, растворяясь в истории, в персонаже, – но начинаю побаиваться, что исчезновение, о котором пишет моя двоюродная прабабушка, не такое, а окончательное. Это не та Анна, которую я знаю.
– Анастасия Романова была такой живой, – продолжаю я. – Она была храброй. Где та девушка, бросившаяся к толпе, оскорбившей ее отца, где та девушка, щипающая сестер в церкви?
– Может, Анастасия и правда такой была, – говорит Эван. – Но Анна…
Он смолкает. Эван лучше многих знает, как боль утраты меняет человека, – она изменила его маму, – и, судя по нашему разговору, он не хочет распространяться на эту тему.
Он продолжает читать, подтверждая мое предположение. Но через несколько страниц происходит кое-что интересное: когда я начала думать, что тетя Анна утратила всю волю к жизни, появляется незнакомка – девушка в ночлежке на Риттерштрассе, иммигрантка из Санкт-Петербурга, как она.
За ужином Йоханна спросила:
– Что за новенькая?
Фрау Бекер фыркнула:
– Ein Russki.
Русская? Мое сердце екнуло!
– Ты с ней познакомилась? – спросила Йоханна.
– Nein, – ответила я, пытаясь прикрыть радость кашлем.
После ужина я решила представиться и легонько постучала в дверь.
– Кто там? – раздалось изнутри. На русском!
У меня на глазах выступили слезы. Дальше было какое-то бормотание, затем тот же вопрос на немецком.
Потянувшись к ручке, я застыла. Она меня узнает? Хотя я сильно похудела, и мои волосы намного короче, чем были в детстве, и боль, несомненно, оставила отпечаток на моем лице. Я вошла.
И поразилась – я будто оказалась перед зеркалом. Девушка была моего возраста, с длинным носом и каштановыми волосами. Но больше всего меня удивило выражение ее лица – усталость и боль утраты; то же, что всегда было написано на моем лице. Она будто недавно плакала.
– Здравствуйте, – сказала я на русском, жутко волнуясь.
Ее лицо чуть просветлело.
– Здравствуйте, – ответила она.
– Я Анна, – сказала я по-немецки и протянула