Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Майор, по-птичьи повернув голову и чуть подавшись вперед, прочитал громко и почти без акцента:
…«Из вожделнья вызревая, тоскливый эрос бытия, Моих набрякших губ срывая, не тех, а…»
И тут произошло поначалу чуть замедленное и вдруг внезапно ускорившееся движение, как на биллиардном столе, когда ловким шаром расшибаешь пирамиду: Даша нерешительно качнулась вбок и, резко поднырнув, ухватила блокнот, майор вцепился смуглой клешней в ее запястье, Даша с размаху впилась в солоноватую кисть мелкими белыми зубами, майор зарычал и приподнял ее, запросто так приподнял, да и немудрено – в ней и шестидесяти нет, а он на голову выше – бугай!
Прогнувшись спиной, Даша со смачным оттягом саданула его коленом промеж ног.
Майор охнул и скорбно сложился пополам. Мордатые, суетясь и толкаясь, заломили ей руки за спину. Больно и всерьез.
8
– Вот там и разберемся. – Странное дело, акцент у майора то появлялся, то пропадал вовсе, это он буркнул не оборачиваясь.
«Ниву» плавно качнуло на ухабе. Дашу, запечатанную между мордатыми, качнуло в унисон с ними. Один хмыкнул и глуповато выдал «опа» – кретин.
– Вы мне съемку сорвали! – крикнула она в красную шею и колючий затылок. – Для «Ройтерс»!
– Ты, слушай, – правый сосед боднул ее плечом, – ты, эта, нэ шуми. Видишь, дарога не ровний… раз… и выпал вниз. Бывает. Горы, понимаешь?
Зря он это сказал, зря.
– Ты! Скотина, грязь! Пугать меня будешь?! Я иностранная подданная, немецкая гражданка! – взорвалась Даша, толкая мордатых локтями.
– Вот именно, иностранная, – с переднего сиденья резанул майор, круто повернувшись к Даше, – ты думаешь, тебя первую ловим? Ты про Карен Виттенберг слышала?
Про Карен она, конечно же, слышала. И про отбитые почки, и про три месяца в подвале тоже. Красный Крест все это время пытался ее найти, власти разводили руками. Странно, что она вообще выбралась живой.
– Я что, по-твоему, шпионка?!
– Вот я и говорю, приедем – разберемся. – Майор лениво отвернулся.
– А чего время-то тянуть? Разберемся! Ты меня здесь прямо и шлепни! Как твой коллега советует! – Даша зло засмеялась. – Моего деда в тридцать седьмом как английского шпиона расстреляли. На Лубянке, без суда и следствия. Во дворе прямо. Вывели и расстреляли! Так что нам, Савельевым, не привыкать! Давай, майор, не ссы, действуй!
– Моего деда тоже в ГПУ расстреляли. – Акцент майора прорезался снова.
Даша задохнулась даже:
– А ты им служишь?! Им же! Кремлевской шпане! Ворью конторскому! Вовану-вертухаю задницу лижешь! – тут Дашу понесло, не остановишь. – Они же твой народ за людей не считают. Слыхал слово такое – черножопый? Так это про тебя! И про деда твоего, и про детей твоих! А ты у них, значит, в холуях?! Ай да джигит! Сокол ясный! Вот ведь матери-то на старости лет радость – сынок на отцовых убийц спину гнет! Иуда!
9
– Лицом вниз! На землю! – гаркнул майор, дергая «калашников» – ремень зацепился за сиденье.
Дашу вытолкнули на обочину. В щеку остро впился мелкий щебень.
Майор еще что-то кричал на своем, горском злом языке.
«Что? Все? Сейчас?! Вот прямо сейчас?!» – Даша зажмурилась до боли. Дико заломило в висках, голова, казалось, вот-вот лопнет.
Так же внезапно отпустило.
Она медленно открыла глаза – перед ее глазом степенный жук-долгоносик, тускло отсвечивая кованой синью, обстоятельно перебирал лапками и куда-то направлялся. Наверно, домой, куда ж еще…
Вот он перевалил через камушек. Гладкий, как речная галька, круглый, коричневый, так похож на шоколадную конфету-драже, с палевым пояском посередине.
Получается, что этот камушек и этот жук и есть последнее, что она видит?
В этой жизни.
О том, что есть еще какая-то другая, загробная жизнь, некий таинственный полутропический парк культуры и отдыха с бесплатными напитками и плавными аттракционами, где ей и предстоит провести вечность в скучно трезвой компании, под нудные музыкальные номера местной самодеятельности, – вы это серьезно, да?
Но тогда получалось, что грохот воды внизу в ущелье, уголок сырого неба, жук-долгоносик (жук, кстати, уже уполз, вычеркнуть жука) и этот, похожий на шоколадную ириску, камушек, – вот, собственно, и все…
Отчаянно силясь что-нибудь вспомнить, ведь вся жизнь прокручивается как в кино, прямо с раннего детства, ведь так? Все впустую.
Ничего, кроме соседского Ромки, который за гаражами играл с ней в доктора холодными, в цыпках, руками, в голову не пришло.
Потом всплыл хвост стиха «…звезды, ночь расстрела и весь в черемухе овраг». Начало пропало и теперь уже, скорее всего, навсегда.
И не было никакой черемухи, никаких звезд, никакой упоительной в своем ужасе романтической бездны – ничего, кроме страха, усталости и бесконечной тоски.
Сверху маслянисто клацнул металл – затвор – какой уверенный лязг. Она этот звук знала не по кино.
Даша непроизвольно закрыла затылок руками, вплющила тело в гравий. Застыла в страшном напряжении, почти судороге. Каждая ее клетка стиснула до хруста зубы, до крови вогнала ногти в ладони, замерла.
Она ощущала кожей, каждой своей порой, эту жуткую черноту бездонного зрачка ствола, горячий блеск усердного курка, страстно потный палец. Такой убедительный палец.
«Нет, не может быть», – произнес кто-то не очень уверенно в ее голове.
Уже на подлете к Берлину, где-то в районе Фюрстенвальде – до Тигеля оставалось всего минут двадцать – Даша отвернулась от неживого белесого неба и начала перебирать бумажки, копаться по карманам. Среди монет и мелкого колючего мусора пальцы нашли что-то приятное, прохладно-гладкое на ощупь. Она достала. Шоколадный камешек с палевым пояском посередине…
Ей сделалось не по себе.
Невозможная тоска, всплыв из живота, наждаком застряла в горле. Ей захотелось реветь. Реветь громко, отчаянно, по-детски.
Перешагнула через брудастого, натужно храпящего британца. Качнувшись вместе с полом, крепко пихнула в тощую спину вежливо ойкнувшую стюардессу.
Просеменила вниз по тесному плюшевому проходу, внезапно нырнувшему и тут же плавно поплывшему под горку.
Сломав поплам хилую дверцу, втиснулась в химическую вонь туалетных освежителей.
Клацнула задвижкой – моментально белый свет включил в зеркале ее лицо – безжалостно ярко. Близко, почти вплотную.
Ее лицо: пунцовые высохшие губы – пыльные, бледные веснушки, вялые щеки – все как-то слиняло, выцвело… Вроде тех неживых вывесок над южными провинциальными парикмахерскими – дрянной кич!
Но главное – глаза! – чужие, чужие… Будто кто-то шутки ради напялил маску, натянул на себя ее кожу. Напялил и теперь изгаляется, куражится, щурится зло и насмешливо.