Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рядом не было Галки, которая могла бы выслушать меня и поверить.
«Ее вообще больше не будет, — говорил я себе. — Пока я не найду ее в большом городе».
Но событие это представлялось мне весьма условным, не имеющим никакой связи с настоящим. Точно так я видел и себя в будущем — непременно сильным и здоровым, но с расплывчатыми чертами и неузнаваемым.
Сашку и его брата родители увезли в деревню к родственникам, от греха подальше, как сказал дядя Саша. Рядом не осталось никого, кто мог бы принять мою правду. А она была жестока: на моих глазах страдали люди, не имевшие к совершенным зверствам никакого отношения.
Мне ужаснее всего было понимать своим недоразвитым умом, что страдания этим людям причиняют не только потому, что где-то там, среди цыганского рванья, нашлись те самые злосчастные сапоги. Дело было даже не в суровых мерах, необходимость которых обусловливалась поиском убийцы, а в непринятии моей версии, могущей уберечь цыган от беды.
Ненависть обожгла горожан задолго до какой-то там экспертизы и обнаружения сапог. Мои соседи ненавидели цыган просто потому, что сами не были ими. В этом облаке пыли, принесенном издалека, как смерч, никто не услышал бы меня, если бы я даже кричал ему в ухо. Болтовня мальчика, и так почти постоянно живущего в больнице, а теперь еще и пострадавшего в аварии. Это с одной стороны. С другой — оторванная, болтающаяся на колючей проволоке рука цыганенка как причина кровной мести. Что убедительнее? Желание ребенка, ударившегося при аварии головой, отомстить водителю за смерть матери и бабушки, или сапоги, найденные в таборе. К чему следует относиться с большим доверием?
Но эти сапоги видел я! Я! И я знал, с чьих они ног!..
Вина бродячего племени была установлена задолго до того, как в табор полетел первый камень. Взрослым горожанам не нужна была правда — так думал я. Она заставила бы их понять, что убивал не тот, кто на тебя не похож, а тот, кто жил с тобой рядом. Такая правда противоречит общему настроению и губительна для мирного сосуществования. Над ней нужно думать, опираясь не на инстинкт, а на умозаключения. С этой правдой нужно отказываться от убеждений, признавать свою вину.
Когда эти мысли наваливались на меня всем скопом, я вспоминал шелест губ водителя трактора: «А я цыган ненавижу…»
В моей голове все спуталось. От постоянных тупиков, в которые я забирался, пытаясь понять происходящее вокруг меня, опять появились эти боли в затылке.
Так я снова оказался в больнице. Уже без слепой надежды увидеть маму, без веры в волшебное возвращение времени назад, без Галки и Сашки.
Не знаю, как именуется чувство, которое я испытывал к Галке, так внезапно появившейся, сказавшей такие важные для меня слова и так же неожиданно исчезнувшей. Это можно было бы назвать скукой по ней, но чувство оказалось сильнее. Наверное, это была тоска.
Тоскуя по ней, такой знакомой, пахнущей головокружительно, по девушке, с которой я, быть может, когда-нибудь встречусь, я пытался заглушить саднящую мое маленькое сердце боль по человеку, которого не увижу больше никогда, ни разу не почувствую ее родного запаха. Тоскуя по Галке, я тосковал по маме.
Меня выписали быстро, уже через два дня. А пока я лечился, за цыган принялись всерьез.
Как правило, в табор возвращались не все цыгане, уводимые на допрос. Куда исчезали другие, оставалось загадкой до тех пор, пока из большого города не приехал на попутной машине какой-то цыган не из нашего табора, из чужого. Он сообщил соплеменникам, что уже двое из тех мужчин, которые были доставлены в следственный изолятор областного центра, разрезали на своих руках вены.
Никто из них не хотел брать на себя ответственность за убийство детей, но в виновности именно цыган почему-то ни у кого не имелось никаких сомнений. Все выступало против них, и главной причиной тому было, мне кажется, то обстоятельство, что они другие. Они цыгане. Причина вторая: у них был повод для мести. И еще эти проклятые сапоги.
По несколько раз в день на огороженную территорию входили милиционеры и под охраной солдат забирали для допросов кого-то из цыган. Во время одной из таких «выемок» двое солдат с автоматами, помогая милиционерам, вошли в резервацию, сверились со списком и схватили за руки одного из цыган. Привычный гвалт разорвал тишину городской окраины.
Каждый раз, даже находясь вдали от огороженной территории и слыша этот многоголосый ор, я понимал, что уводят кого-то из тех, кто внутри. Иногда мне казалось, что передопросили уже всех и теперь пошли на второй круг. Не трогали, я слышал, только старика Пешу. Возраст и слепота, не позволяющие ему быть свидетелем чего бы то ни было, оказались преимуществами, лишавшими его необходимости вести содержательные беседы со следствием.
Но сейчас я стоял рядом с колючей проволокой, окружавшей резервацию, и имел несчастье видеть все своими глазами. Солдаты волокли цыгана к выходу, а в одного из них вцепился словно клещ какой-то мальчишка лет четырех. Одной рукой он держался за ремень, а свободной молотил солдата по заду. Тому в конце концов это надоело, и он лягнул ногой. Как конь, укушенный слепнем. Явно не рассчитывая свою силу с угрозой, представлявшейся ему, он ударил мальчишку так, что тот оторвался от земли и полетел в сторону.
Слепой старик, сидящий на сломанном колесе кибитки, пыхнул трубочкой и что-то прошептал.
От удара о гравий, вдавленный в землю, цыганенок раскровенил коленки и ладошки. К всеобщему дикому крику на русском и цыганских языках добавился истеричный детский визг. Я тут же узнал мальчишку, едва он поднялся на колени. Это был тот самый пострел, который отнял у меня морковку.
Не знаю, что мною руководило в это мгновение, но я наклонился, схватил кусок асфальта, отломившийся от тротуара, и запустил им в солдата. Метательный снаряд попал ему меж лопаток и причинил, видимо, немало боли. Солдат развернулся в мою сторону. С головы его слетела пилотка, и солнце тотчас воспользовалось случаем осветить до блеска русую щетину на темени.
Солдат машинально развернул в мою сторону автомат. Так уж получилось. Уверен, что он не стал бы стрелять в своего, да я и не успел даже подумать об этом в ту минуту. Но его жест наполнил голоса цыган еще большим отчаянием. Повидавши многое, они ждали теперь чего угодно.
От плачущего мальчишки оторвалась его мать. Я и ее узнал, когда она метнулась к сыну. Подбежавши к солдату, она рванула на себе цветастую рубашку.
— В меня стреляй!.. — кричала женщина, и на темном, как запущенный кофейник, теле дрогнули груди, торчащие в разные стороны, прямо как у козы. — Стреляй в меня!..
Я схватил голыш, валявшийся под ногой, и снова бросил его в солдата. На этот раз не попал, но солдат сделал шаг назад и опустил автомат.
— Навести порядок! — прогрохотало над табором. — Быстро! Вывести задержанного для допроса! — В резервацию ворвался офицер. — Остальных усадить на землю!
Этого хватило, чтобы шум стих. Я почувствовал, как сзади кто-то схватил меня за руку. Столетний дед Филька уцепил мой локоть как клещами, оторвал меня от ограждения и поволок мимо рынка в сторону города.