Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я изолирован от коммунистов, соучастников процесса.
«Молодец лейтенант, — часто думал я, сидя у окна и глядя на водную ширь, раскинувшуюся перед взором. — Два года ты «играл» приятеля и добивался цели, но мы расстались без обиды и неприязни. Я «разоблачился» раньше, чем тебе понадобилось сказать мне, что двойник Смирнова — «настоящий» suomalainen. Теперь, когда моя маска снята и наша игра кончена, мне хотелось бы сказать тебе, честный противник, что работа подрывная, вредительская и губительная продолжается. Война между азиатской красной звездой и белым крестом христиан не прекращается. Вместо меня твоих соотечественников — воинов, рабочих и молодежь — «покупает», совращает и морально разлагает какой-нибудь новый резидент из легиона легальных и нелегальных слуг Сатаны» — так хотелось бы сказать тому славному лейтенанту, теперь, когда моя «миссия» закончена.
Но я выброшен из общества, — мне надо два года подвергать себя «исправлению».
А там? Не знаю…
За предательство «трудящихся масс» меня заочно приговорили к высшей мере наказания. Но заложникам, моей матери и одному брату, удалось избежать моей участи.
Младшего брата Харьковский отдел Чека расстрелял за принадлежность к организации «экономических вредителей». Мать и брат бежали в Румынию и оттуда в Бразилию.
Однажды в тюрьме, на прогулке, один из преданных мной коммунистов крикнул мне:
— Мы тебя, провокатора, и тут «тихим» сделаем!
Но этих угроз я не боялся, меня «оберегала» тюремная стража, устроив мне прогулки соло. А поместили меня в большую, «комфортабельно» обставленную камеру для двоих.
Иногда вызывали в канцелярию тюрьмы для дачи показаний или распознания влопавшегося товарища.
Маленький, косоглазый террорист — латыш Вейнис, чекист Сайрио, прибывший под новой фамилией, матрос из «особотдела» Носов-Мурашин и еще несколько нежелательных гостей принуждены были покинуть страну по моим «рекомендациям».
Всем «товарищам»: бывшему полковнику императорской армии, лейб-гвардии стрелковой артиллерийской бригады, преданному слуге ОГПУ — А. А. Бобрищеву, жестокому чекисту Яну Венникас-Бергману, резидентам-змеенышам, красной коммунистической кобры — Розенталю, Муценеку, Фишману, Коренцу и прочим наемным слугам шайки интернациональных «политжуликов» напоминаю: все вы «обязаны» мне, что ваша гнусная работа в Финляндии была пресечена властями и перед вами открылась «скатертью дорога» в порабощенную, распятую на кресте безмолвного мученичества Россию…
Одну ночь провел в моей камере молодой эстонец, «коммунист», приговоренный к расстрелу полевым судом. Бывший учащийся средней школы, член комсомола, бросивший бомбу в дом члена правительства, проклинал своих «учителей» Анвельдта и Хейдеманна, растлителей молодежи. Утром он пошел на казнь…
Встреча — неожиданная и печальная. Дружеловский! Осунувшийся, бледный и еще более издерганный.
— Какими судьбами?! — воскликнул он, входя в камеру и увидев меня.
— Два года, — просто ответил я, пожимая его исхудалую руку.
— Предали? Понятно, — это финал нашей работы. Со мной ерунда. Меня просто арестовали за нелегальный въезд. Я уеду в Россию. Идиоты эти шпики. Я активист-антибольшевик, — произнес Дружеловский и, положив какой-то узелок на стол, тяжело опустился на скамью.
— Вы уже давно тут? — спросил он, взглянув на меня лихорадочно горевшими глазами.
— Полгода.
— Ах, что произошло со мной за это время, ужас! Я разоблачил дьявольскую работу большевиков в Софии: взрыв собора. Я опубликовал наиценнейшие документы Коминтерна, а теперь меня сушат здесь. Я не спущу им этого! — истерично выкрикивал Дружеловский, производя впечатление ненормального человека.
— Вы же большевик? — напомнил я ему.
Он растерялся.
— Да… был… Да!.. работал на них. Но меня бросили, бросили, как собаку, в Берлине. Знаете, что Аренс в Варшаве со мною сделал? Ударил по лицу — вместо денег. Я этого им не прощу. Нет, не прощу. Все исполнял по их указке. Провоцировал, а теперь они же изгнали меня из Германии. Кто сфабриковал дело Бора? Я, милостивые государи, я… Меня вышлют в Россию. Как вы думаете: могут они, за ненадобностью, убить меня? — произнес он с запылавшим от волнения лицом.
— Могут, — лаконически ответил я.
Он опустил голову и рассмеялся.
— Ха-ха-ха! Палачи. Они все могут, вы правы. Они взорвали Софийский собор. Ах, что говорить о них. Вы сами знаете, что они могут. Убить меня! Ха-ха-ха! Пусть убьют, но я этой сволочи раньше в лицо брошу все, что накопилось на душе.
— Это им как с гуся вода, — заметил я.
— Да, да, да. Они звери, хуже! Что они? А? — хрипло сорвалось с уст Дружеловского, и он вскочил со скамьи.
Прошелся по комнате, заложив руки за спину. Остановился около окна и, повернув ко мне искаженное злобой лицо, вскрикнул:
— Я знаю, что они меня убьют, как паршивую собаку! Знаю, но я сознательно иду на это. Перед тем как покинуть эту землю, которая терпит этих презренных палачей и убийц, я раскрою карты. Я подведу к стенке кое-кого. Я знаю такие дела, что сам дьявол ахнет. Заплету веревочку, мое почтение. Пусть только начнут допрашивать. Кто убил товарища Гранского в Константинополе, а? Куда делись триста тысяч долларов курьера Ашинадзе? Кто был тот милостивый государь, который отравил старого партийца Лобановского-Ярева в кильской гавани? Я знаю все тайны господ Аренсов, Воровских, Оболенских и прочих потрошителей. Все скажу следователю, все раскрою.
— Знаете что, господин Дружеловский, успокойтесь лучше и не рассказывайте тайн, которые мне также знакомы. Хотите чаю? — произнес я, желая прекратить надрыв больного человека.
Несомненно в это время Дружеловский был близок к сумасшествию.
— Я не могу простить им нанесенной обиды, — пробормотал он и, обхватив рукой решетку, припал головой к железу.
Плечи вздрогнули. Кажется, он заплакал. Через несколько дней его вызвали в канцелярию и сообщили, что ему дана виза в СССР.
Он собрал свои вещи и, простившись со мною, покинул камеру.
Прошел месяц или больше, точно не помню, я прочел в газете дело Дружеловского и финал его бурной жизни. Высшая мера наказания.
«Могут ли они убить меня?» — пришла на память фраза расстрелянного, и я ответил его же словами: да, они все могут.
Еще раз эта фраза напомнила мне о действительном всемогуществе большевистских агентов, а именно в день моего отъезда из Гамбурга в Южную Америку.
Случайно в одном окне каюты первого класса я увидел знакомое, красное, упитанное лицо.
Бергман-Венникас.
У стюарта мне удалось разузнать о знатном пассажире следующее: германский фабрикант Рихард-Карл Миллер, родом из Ганновера, 32 лет, направляется по делам своего предприятия (с образцами трикотажных изделий) в Рио-де-Жанейро.