Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Утром проснулся с твердым ощущением чего-то важного. Такого, что не происходило уже давно и могло вот-вот случиться. Посмотрел на пакет с вещами, где раньше лежала змея, но это было не оно. Открыл окошко, прислушался. В кухне стучали бидонами. После вчерашнего дождя все монастырские постройки окутывал туман. Стелился по двору, висел клочьями на кустах и перилах у входа в игуменский корпус. До рассвета оставалось чуть-чуть. В дальнем углу за баней копошился Шнырик. Мутил чего-то – из окна я не мог разглядеть, чего. Этот неспокойный типок уже подкатывал раз-другой с какими-то бредовыми предложениями, но я не слушал его. Ту бензопилу от спонсоров, скорее всего, подрезал именно он, а не торчки, на которых катил бочку наместник. Я пригляделся. Шнырик будто почувствовал и тут же затих.
Нет, и это было не оно.
Важное что-то ощутимо витало в этой тишине, полутьме и тумане, но я никак не мог понять – что. Из кухни с негромким говором вышли три человека. Послушники несли кастрюли с завтраком для трудников. Монах, шедший позади них, рассказывал им что-то, и в ответ те смеялись. Из храма донеслись голоса певчих. Они распевались перед заутреней. Отец Михаил вчера что-то ворчал на них, и вот решили прийти пораньше. За воротами залаяли бродячие псы. Эти прибегали сюда из деревни каждое утро, рассчитывая на остатки от завтрака. Видимо, те, кто трудничал тут до нас, не все доедали. Голод их не так донимал. Потому и ушли. А мы здесь. Нам надо. И собакам с нами не светит.
Весь день потом я жил с этим чувством. Все было важно, и все было не то. Каждый кирпич, который я подобрал и положил в тачку, каждая куча мусора. Я работал, возился вокруг ямы с водой на месте бывшей часовни, прислушивался к себе, и мне нравилось, как я работаю, и как прислушиваюсь, и как я устал. Единственное, что не нравилось, – я никак не мог нащупать то важное. Оно ускользало, хотя сама работа меня успокаивала. Труд уже давно стал необходимой частью меня. Не так, как в рехабе. Особенно поначалу, год примерно назад. Любое послушание тогда казалось невозможным. Любая работа – отвратной. Доходило до мордобоя. Бывало так жестко, что потом хоть в больничку. Но со временем втянулся. Телята, наверное, помогли. А может, земля. Телята точно отвратными не казались. Говно любое в любых количествах из их сараюшки таскал легко. И в земле ковыряться тоже покатило. Не сразу, но понемногу зашло. Смысл появился. Так что в монастыре уже, в общем, было по кайфу – кирпич битый, строительный мусор, все это хорошо.
А к вечеру и тема с важняком сама собой разрулилась.
– Но я же видела, как ты на него смотрел! – Она шла за мной и протягивала свой сотик. – Тебе надо позвонить! Я знаю!
– Просто труба крутая, – не останавливался я. – Не видел еще таких. Даже у бандитов таких нет. Мажор у тебя папаша.
– Бандиты тоже домой звонить предлагали?
– Нет. – Я остановился. – Они на другую тему.
– Ну вот… – Она слегка запыхалась. – А я – на эту.
Сотовый чуть подрагивал в ее вытянутой руке. Она измученно улыбалась.
– Позвони. Ты же хочешь.
– Я много чего хочу.
Мама ответила не сразу. Трубку взяла после второго гудка, но заговорила не сразу. Молчала долго после моего «мама, привет». Будто этим «мама, привет» я ее заколдовал. А мне хотелось услышать ее голос. Усталый, мамин, родной. Больше года уже прошло. Я его вспоминал часто. А тут – молчание. И потом слышу – плачет. Я говорю – мам, ты чего, это я, Толя.
От Юли этой пришлось отвернуться. Но она добрая душа, слышу – отошла в сторону.
– Чего там у вас? Как?
Мама дальше молчит.
– Как Николаевна? Дед?.. Как отец?
– Он… к тебе хочет приехать.
Вот и услышал наконец ее голос.
– Мам! Харэ плакать. Все хорошо. Я работаю. Важню строю.
– Что строишь?
– Важню. Ну, то есть, это… часовню.
– А ты где?
Голос у нее далекий, потерянный, словно не в Ростове она, а на другой планете. И планету эту еще поискать. Непонятно в каких галактиках.
– Мам, я в монастыре побыть решил немного.
– В монастыре? А что ты там делаешь?
– Трудничаю. Послушание несу.
Она помолчала, а потом голос у нее снова дрогнул:
– Толик, родной, а когда ты вернешься?
– Пока не знаю, мам. Но не сейчас. Мне еще рано.
Она вздохнула, и вздох ее перебился тройным тактом, как у детей бывает после слез. С таким затуханием.
– Отец к тебе собирается. Все уши мне прожужжал. Пришли, пожалуйста, адрес.
– Хорошо.
– Завтра же, телеграммой.
– Да, понял.
Она, видимо, уловила холод.
– Ты разговаривай с ним, когда он приедет… Пожалуйста.
– Я буду.
– Он переживает очень. Себя винит.
– Не виноват он ни в чем.
– Толя, мне это важно. Чтоб вы поговорили. Ничего нет важней.
– Мам, я сделаю. Пусть приезжает.
– Спасибо. – Она снова глубоко вздохнула, но потом спохватилась: – Слушай, тебе, наверно, говорить очень дорого, а я рассказать ничего не успела. У нас тут…
– Мам, мам, подожди, – прервал я.
– Что, Толя? – Она насторожилась.
Привыкла, что я делаю больно.
– Прости меня… Я последняя тварь. Мне очень стыдно… И я очень тебя люблю.
– Толик…
Больше она уже ничего не сказала. Ждать было бесполезно. Да и не нужно.
Я повернулся к Юле, чтобы отдать телефон.
Она его взяла и начала говорить что-то, но я не слышал. Я даже видел ее с трудом. Застилало чутка. Ну, то есть Шнырика видел, как он мечется у ворот, кирпичи свои видел – целую груду, сибиряк у бани возился, а Юлю пока не видел. Не вписывалась она. Услышал, наверное, через минуту.
– …так нельзя, понимаешь? Я ведь узнала тебя сразу. У тебя дар, а ты его решил закопать – в эти кирпичи, в эту грязь. И даже если брать христианский момент, вспомни притчу о рабах и подаренных им талантах. Это же монета была – талант. И один ее закопал…
– Стой, стой, – я взялся руками за голову. – Ты о чем вообще? Какие рабы? Какие монеты?
– У тебя настоящий огромный дар. Я была на твоем выступлении в Ростове. Это был ты, можешь врать мне сколько угодно.
Тут до меня начало доходить.
– Ты из-за меня, что ли,