Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Перестань, Трев. Ты обдолбался. Не надо.
— Меня так бесило, когда ты называл меня Трев. — Он положил руки на колени, и они лежали, как выкорчеванные корни дерева. — Думаешь, я накуренный?
— Нет, — пробормотал я, отвернувшись. Я прижался лбом к стеклу, мое отражение повисло над парковкой, дождь проходил сквозь него. — По-моему, ты это просто ты.
Откуда мне было знать, что я вижу его в последний раз? Шрам у него на шее, освещенный неоновыми огнями забегаловки. Вот бы еще раз увидеть ту маленькую запятую, коснуться ее губами, чтобы моя тень делала этот шрам все больше и больше, пока он совсем не пропадет из виду, пока не останется только ровная тьма и поверх нее не сомкнутся мои губы. Они касаются шрама, точка поверх запятой. Есть ли в жизни что-то более печальное, мама? Что-то печальнее запятой, из которой насильно сделали точку?
— Привет, — позвал он, не поворачивая головы. Вскоре после знакомства мы решили никогда не говорить друг другу «пока» или «доброй ночи», потому что многие наши друзья умирали от передозировки.
— Привет, Тревор, — сказал я, уткнувшись губами в тыльную сторону запястья. Мотор ревет и заикается, позади меня кашляет женщина. Я снова в автобусе, смотрю на синее сетчатое сиденье передо мной.
Я вышел на Мейн-стрит и сразу же пошел к Тревору. Я шел так быстро, что сам за собой не успевал. Но Тревор больше не цель моего пути.
Я слишком поздно понял, что заявляться без приглашения в дом мертвого парня, где сейчас только совершенно убитый горем отец, нет смысла, но не сбавил шага. На углу Харрис и Магнолия я повернул (то ли по привычке, то ли от одержимости) в парк, пересек три бейсбольных поля, вспахивая ботинками затхлую и свежую землю. Дождь лил на мои волосы, лицо, воротник рубашки. Я спешил на улицу с другой стороны парка, нужно дойти до тупика, в котором стоит дом; он такой серый, что едва различим под дождем, его углы стерты за водяной завесой.
На ступеньках крыльца я достал ключи и толкнул дверь. Была почти полночь. Из дома повеяло теплом, смешанным со сладковатым запахом старой одежды. Тихо. Телевизор в гостиной поставлен на беззвучный режим, голубой свет льется на пустой диван, полупустой пакет арахиса на подушках. Я выключил телевизор, поднялся по лестнице, направился в сторону комнаты. Ты лежала не на кровати, а на полу, на подстилке из сложенных одеял. Из-за работы в салоне у тебя совсем разболелась спина, кровать стала слишком мягкой для тебя и не поддерживала суставы.
Я лег на подстилку рядом с тобой. Дождь, который я принес в волосах, капал на белые простыни. Я лег лицом к кровати и спиной к тебе. Ты вздрогнула и проснулась.
— Что? Что ты здесь делаешь? Да ты весь мокрый! Твоя одежда, Волчонок… Что с тобой такое? — Ты села и повернула мою голову к себе. — Что с тобой случилось? — Я покачал головой с глупой улыбкой.
Ты потребовала ответа, стала искать у меня порезы, обшарила карманы, залезла под рубашку.
Ты медленно легла на бок. Воздух между нами тонкий и холодный, как оконное стекло. Я отвернулся, хотя больше всего на свете хотел все тебе рассказать.
В такие моменты рядом с тобой я завидую словам, потому что они могут то, чего не можем мы. Слова говорят сами за себя, когда они просто есть. Представь, если бы я лег рядом и все мое тело, каждая клеточка излучала бы ясный смысл; к тебе прижался бы не писатель, нет, а слово.
Как-то раз Тревор рассказал мне про одно слово, которое услышал от Бафорда. Дед служил во флоте на Гавайях во время Корейской войны. Это слово оттуда: kipuka. Клочок земли между двумя потоками лавы на склоне или холме, островок жизни посреди апокалипсиса. Пока лава не сошла по склону, сжигая мох на своем пути, этот участок земли не имел значения, он был всего лишь каплей в море зелени. Он получил имя лишь потому, что остался зеленым на выжженной земле. Лежа рядом с тобой на полу, я хотел, чтобы мы стали таким островком, видимым последствием катастрофы. Но я знаю, что этому не бывать.
Ты положила липкую ладонь мне на шею: лавандовый лосьон. Дождь барабанил по водосточным трубам.
— Что с тобой, Волчонок? Расскажи мне. Ты меня пугаешь.
— Ненавижу его, мам, — прошептал я по-английски, понимая, что слова лишь оттолкнут тебя. — Ненавижу его. Ненавижу. — Я расплакался.
— Не понимаю, что ты говоришь. Что случилось?
Я протянул руку и взял тебя за два пальца, а сам погрузил лицо в темноту под кроватью. На другом конце, у стены, там, где никто не достанет, рядом с пустой бутылкой из-под воды лежал покрытый пылью носок. Привет.
Дорогая мама!
Давай я начну сначала.
Пишу тебе, потому что уже поздно.
Потому что сейчас 21:52, вторник, а ты наверняка идешь домой после вечерней смены.
Я не с тобой, потому что я на войне. То есть сейчас февраль, а президент хочет депортировать моих друзей. Трудно объяснить.
Впервые за долгое время хочется поверить в рай, в то, что есть место, где все мы окажемся, когда все пройдет взорвется.
Говорят, что все снежинки разные, однако буран накрывает нас всех одинаково. Мой знакомый из Норвегии рассказал мне про художника, который вышел на улицу в грозу в поисках подходящего оттенка зеленого и так и не вернулся.
Я пишу тебе, потому что никуда не ухожу, а наоборот, всегда возвращаюсь ни с чем.
Как-то раз ты спросила, что значит быть писателем. Слушай.
Семеро моих друзей мертвы. Четверо от передозировки. Пятеро, если считать Ксавье, который перевернулся на своем «ниссане», подскочив на ухабе; он был под фентанилом.
Я больше не отмечаю день рождения.
Возвращайся домой длинным путем. Сверни на Уолнат-стрит, там увидишь ресторан «Бостон Маркет»[51], где я работал целый год после табачной фермы. Там начальник протестант, у него такие огромные поры на носу, что в них запросто могли бы провалиться крошки от печенья, которое он ест на обед; этот тип никогда не давал нам передохнуть. Смена длилась семь часов, мне так хотелось есть, что я запирался в туалете и набивал рот кукурузным хлебом, который прятал в кармане рабочего фартука.
Еще до знакомства со мной Тревор сломал лодыжку, когда учился делать экстремальные прыжки на велосипеде в лесу. Ему прописали оксикодон. В 1996 году компания «Пердью фарма» начала промышленное производство этого лекарства. Оксикодон — опиоид, по сути, тот же героин, только в таблетках.
Я не собираюсь оставлять после себя собрание сочинений. Я лишь хочу сохранить наши тела, спрятать их от чужих глаз в своих сочинениях.
Бери его или проваливай. Его, то есть тело.
Сверни на Харрис-стрит. Помнишь, во время грозы там сгорел дом? Все, что от него осталось, — сетчатый забор да пустырь.
О настоящих драмах никто не пишет. Девочка, с которой бабушка познакомилась в Го-Конге, та, что носила сандалии, вырезанные из покрышек вражеского джипа, и погибла при авианалете за три недели до конца войны, — кто расскажет о ее трагедии? У нее нет дома, как и у языка.