Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В так называемой «второй масонской тетради» поэта (ПД № 835), где сосредоточено большинство черновиков главы, обнаруживаются в высшей степени примечательные факты[186].
Прежде всего выясняется, что пушкинская работа над этой главой началась тут со строф «Неправильный, небрежный лепет…» (будущая XXIX строфа) и «Я помню море пред грозою…» (позже эти стихи были перенесены в первую песнь и стали там строфой XXXIII). Как уже сказано выше, сама Мария Раевская-Волконская признавалась, что стихи о «волнах», бегущих к «милым ногам», адресованы ей (да и граф П. И. Капнист сообщил то же самое).
А на соседнем, пятом, листе тетради Пушкин приступил к созданию письма Татьяны — центрального эпизода главы и поворотного пункта всего романа. Текстологами установлено, что оно было написано в марте, ориентировочно в промежутке между 14-м и 28-м числами.
Выяснено и другое: письмо девушки «обогнало фабульное повествование»[187], оно написано ранее предшествующих ему романных событий. Как будто автору, однажды что-то наметившему, но долго крепившемуся, не хватило-таки терпения — и он в конце концов уступил жгучему желанию, нарушил последовательный ход работы над строфами и «вне очереди» реализовал давно взлелеянный замысел.
Но прежде самого письма Татьяны во «второй масонской тетради» появился такой текст:
«[У меня нет никого. Я знаю вас уже] Я знаю что вы презираете и пр. Я долго хотела молчать — я думала что вас увижу. [Вы] Я ничего не хочу, я хочу вас видеть — у меня нет никого. Придите, вы должны быть то и то. Если нет, меня Бог обманул [и я] — Но перечитывая письмо я силы не имею подп отгадайте я же…» (VI, 314).
Этот небольшой фрагмент, не подвергавшийся, кажется, специальному изучению, имеет для нас первостепенную ценность.
В пушкинистике принято считать, что это «программа» или «план» будущего письма Татьяны. Черновой текст и в самом деле очень похож на романную эпистолию, и реминисценции более чем очевидны и многочисленны. Однако укоренившееся в науке суждение все же представляется автору данной книги ошибочным.
Скорее всего, перед нами некий краткий конспект, или экстракт, составленный из отдельных, явно ключевых для Пушкина, фраз. Ведь в планах (кстати, обращенных в будущее) не пишется: «Я знаю что вы презираете и пр.» или «Придите, вы должны быть то и то», ибо в подобных обрывочных, лишенных логики, записях отсутствует главная цель всякого пункта классического плана — та или иная завершенная мысль, организующая и структурирующая грядущую авторскую работу. (В только что указанных случаях, например, никак не сформулировано, кого или что презирает адресат письма, а также кем или чем он обязан быть.)
Зато именно так, для стороннего ума «неряшливо», создается конспект чего-то, куда автор в удобной для себя (и совсем не обязательно логичной) форме заносит кем-то ранее высказанные мысли — и где волен сокращать заметки до любых размеров, вплоть — нотабене — до частичного, а то и полного отказа от воспроизведения самих чужих мыслей. Свои задачи конспект (кстати, взгляд назад) может выполнить и опосредованно, без «аккуратного» повторения заимствованных мыслей на бумаге, — единственно с помощью достаточного для авторской памяти набора слов-паролей (допустим, усеченных цитат), вызывающих у пишущего понятные только ему ассоциации. И если выхолощенные фразы типа «Придите, вы должны быть то и то» малопригодны для творческого плана, то в качестве конспективной заметки они, наделенные потенциальной энергией сокрытой мысли, эффективны вполне.
Обращает на себя внимание и характер пушкинской правки фрагмента. Она не содержит никаких смысловых коррекций, в ней нет содержательных вставок, исключений и т. п. — то есть всего того, что обычно сопутствует раздумчивой работе над рождающимся планом какого-либо произведения. Авторская редактура экстракта однотипна и преследует здесь сугубо стилистические цели, ее вполне можно назвать литературной. Схема процесса несложна: Пушкин начинает ту или иную фразу, и она не всегда устраивает поэта, он тут же что-то начатое зачеркивает, мысленно уточняет фразу целиком, как бы проговаривая беловик «про себя», — и затем доверяет уточненное бумаге. Такая попутная обработка возникающего материала постоянно происходит, в частности, при переводе «с листа» иноязычного текста (когда — отметим и это особо — переводчик имеет возможность заглядывать вперед, сопоставляя, связывая переводимое или только что переведенное с последующими фразами находящегося под рукой оригинала).
Все эти витиеватые теоретические рассуждения укрепляют нас во мнении, что Пушкин, приступая к созданию письма Татьяны Лариной к Онегину, имел перед собою реальное женское письмо, написанное на иностранном языке — естественно, на французском. Перечитав (знать бы: в который раз?) данную эпистолию, поэт сделал из нее некоторые извлечения — причем уже в «синхронном» переводе на родной язык. Полученный сжатый конспект стал подсобным сводом тем и цитат, которые автор романа намеревался подвергнуть — и, не откладывая, подверг — поэтической огранке.
Иначе говоря, пушкинские черновые строки наподобие написанных сразу же вслед за конспектом:
или, допустим, конспекту предшествовавших:
надо считать не только поэтическими фигурами автора, использованными в рамках романного повествования, но и чистосердечными полупризнаниями молодого человека, его прикосновением к жизненной правде.
А суть этой правды заключается, на наш взгляд, в том, что письмом, лежавшим перед поэтом в марте 1824 года и ожидавшим «неполного, слабого перевода» (VI, 313), было написанное по-французски письмо Марии Раевской, которое Пушкин получил в Одессе 3 ноября 1823 года.
Косвенно подтверждают сказанное его собственные слова: однажды, защищаясь от упреков в «противумыслии» некоторых строк романной эпистолии, Пушкин разъяснил П. А. Вяземскому: «…Если смысл и не совсем точен, то тем более истины в письме; письмо женщины, к тому же 17 летней, к тому же влюбленной!» (XIII, 125; письмо от 29 ноября 1824 года).
Напомним, что в драматическую одесскую пору Машеньке было как раз семнадцать лет. (Вот почему столь важна точная дата ее появления на свет!)