Шрифт:
Интервал:
Закладка:
[195] Мой стыд, моя вина теперь известны вам. Я знаю вас уже, [и] я знаю, что вы презираете [меня]. Я долго хотела молчать. Я думала, что вас увижу, [что смогу] , , . Вы [же не приходите], . Зачем я вас увидела — но теперь поздно [сокрушаться]. Я ничего не хочу, я [только] хочу вас видеть. Я , у меня нет никого. Придите, вы должны быть , [разрешить мои сомненья, оживить надежды сердца или — увы! — прервать спасительным укором мой тяжелый сон]. . Если нет, [значит] меня Бог обманул.
[На этом] . . Но перечитывая письмо, я силы не имею подписаться. Отгадайте [мое имя сами]. Я же [надеюсь на вашу честь и] .
Исповедальное письмо нашей героини, «где всё наруже, всё на воле» (VI, 174), безусловно, не могло остаться без пушкинского ответа. Спустя некоторое время после 3 ноября произошло свидание и решительное объяснение поэта с Марией. В каком месте Одессы и когда состоялась эта встреча — в точности, к сожалению, неизвестно. Зато совершенно ясно другое: Пушкин в ходе разговора «прервал тяжелый сон» девушки и лишил ее всех надежд.
Позднее, в восьмой главе «Онегина», Евгений, ошеломленный изменившейся Татьяной, вспомнил былое:
Для комментирования последнего стиха не надо обкладываться лингвистическими словарями и справочниками: и без лексиконов очевидно, что добровольное и по большей части приятственное пребывание Евгения в деревне (кстати, «прелестном уголке») никак нельзя назвать «смиренной долей» героя. (В противном случае жизнь Ленского или, допустим, Петушкова с Пустяковыми и Фляновым, в своих основах мало чем отличавшуюся от онегинской, придется величать так же, что, мягко говоря, куриозно.) Все это сказано поэтом не про Онегина — сказано (в очередной раз) про себя, некогда принудительно переведенного по службе на Юг.
И «пренебрег» там, в Одессе, семнадцатилетней «девочкой» тоже он — Пушкин.
Поэт все еще довольствовался обществом и дарами совсем других женщин — таким мирком, где не нашлось, и не могло найтись, места для Марии Раевской.
Не сомневаемся, что Пушкин во время свидания был предельно тактичен, тщательно подбирал слова, рассыпал комплименты и всячески старался утешить бедную девушку. Скорее всего, его речи, адресованные Марии, походили на тираду Онегина (которая, в свою очередь, имела немало общего с обращенными к Черкешенке излияниями заглавного героя «Кавказского пленника»: «Забудь меня…» и т. д.).
Возможно, для кульминации была избрана какая-то липовая аллея[196]. Мария Раевская, едва дышавшая и не решавшаяся возражать, с трудом понимала смысл негромкого пушкинского монолога — примерно следующего:
«Когда б я думал о браке, когда бы мирная семейственная жизнь нравилась моему воображению, то я бы вас выбрал, никого другого — я бы в вас нашел… Но я не создан для блаж etc. (не достоин). Мне ли соединить мою судьбу с вами. Вы меня избрали, вероятно я первый ваш passion[197] — но уверены ли — позвольте вам совет дать» (VI, 346; выделено Пушкиным)[198].
С этого момента до ее сознания доходили только отдельные фразы — кажется, среди них были такие: «Неопытность ко злу ведет… Не всякой вас поймет как я… Учитесь вы владеть душою… Полюбите вы снова…» (VI, 350).
Нечто подобное она где-то читала и потом перечитывала, но где именно — никак не могла сейчас вспомнить.
Машенька стояла вся в слезах и по-прежнему молчала.
Уж не наваждение ли это? Ведь она столько лет ждала своего «Ангела верного» — и что же? Явился невесть откуда взявшийся суровый, бездушный ментор с холодным взглядом и «наставленьями»…
Спустя годы Татьяна молвила коленопреклоненному Онегину:
Наверное, то же самое могла сказать о Пушкине, который не пожелал воспользоваться доверчивостью без ума влюбленной девушки, и Мария Раевская. Но разве от этого ей стало бы хоть чуточку легче?
Для нее все рухнуло в одночасье, и впереди простиралась одна пустота…
Через несколько дней после рокового свидания с Пушкиным, где-то в середине декабря, Мария вместе с родными оставила Одессу. Приехав домой, в Киев, она 21 декабря 1823 года вкратце описала Николаю Раевскому (пребывавшему в Петербурге) свое житье-бытье в «европейском» городе, тамошние светские новости и сплетни и даже уверила брата в том, что «покинула Одессу с большим сожалением»[199].
Письмо, которое было написано перед самым днем ее рождения, как будто вышло чуть ироничным, в меру деловитым и спокойным — словно ничего и не случилось намедни там, на берегу самого романтического в России моря, откуда вернулась девушка. О человеке, отвергшем ее любовь, — ни строчки, ни полслова. Сухо, однако ровно, без всяких ноток порицания или ревности, говорит в послании Мария и о графине Елизавете Ксаверьевне Воронцовой — генерал-губернаторше, одной из тех ярких женщин, которых Пушкин предпочел тогда Раевской. Нет, что бы ни утверждал совсем недавно поэт, а Мария Николаевна умела-таки «властвовать собою» (VI, 79).
Но давно замечено, что спокойствие бывает разное, и иное, кажущееся, наигранное, вернее называть по-другому — или апатией, или безразличием, или отрешенностью…
После Одессы, мерзкой «пыльной Одессы», для опустошенной Машеньки Раевской «все были жребии равны» (VI, 188).
Ей исполнялось восемнадцать лет, и она — первый и единственный в жизни раз — не возражала, чтобы ее судьбу теперь, и побыстрее, разрешили другие.
Безутешная Мария отбыла в Киев — а Пушкин остался в Одессе. Ему было суждено прожить в городе еще более полугода. Много событий, для него и радостных и печальных, вместили эти месяцы. В частности, поэту довелось встретиться здесь с еще одним важным для нашего повествования лицом.