Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Задержимся ненадолго и на внешнем виде Татьяниного письма, которое перед отсылкой, надо понимать, было девушкой запечатано. В строфе XXXIII по этому поводу сказано:
Последний стих вызывает у педанта резонное недоумение: откуда у Лариной, дочери заурядных помещиков, живущей «в глуши забытого селенья», равнодушной к модным безделушкам и «ничем не блестящей», вдруг взялась изысканная «печать вырезная»? Такие перстни, мол, пристойны совсем другим особам — столичным, принадлежащим к светскому обществу; на Татьяниной же руке «печать вырезная» — предмет неуместный, который смотрится, выражаясь по-пушкински, vulgar. Это несоответствие было отмечено и учеными[190], однако так и не изучено досконально. Упущено ими также и то, что в черновике строфы есть другой вариант стиха, очень важный для посвященных:
Тут перед нами — решающее уточнение, свидетельство того, что Пушкин в эпизоде с необыкновенной печатью, как и со «страстной девой», не оплошал, а действовал вполне целенаправленно. Пусть торжествует въедливый педант, пускай он разглагольствует об авторской безвкусице — но у Татьяны Лариной должен быть именно такой перстень.
Ибо единственная в своем роде вырезная сердоликовая печать, равно как и поза пишущей девушки, есть указание на Марию Раевскую.
Читатель вправе требовать доказательств — что ж, клятвенно обещаем: они скоро будут предъявлены.
В последующих главах «Евгения Онегина», вплоть до последней строфы последней песни романа, были новые события, эпизоды и строки, так или иначе связанные с нашей героиней, — и о них речь тоже впереди.
Присутствовало в образе Татьяны, как сказано выше, и кое-что навеянное встречами Пушкина с другими женщинами. Роль таковых «идеалов» в дальнейшем развитии центрального образа романа нельзя недооценивать, но еще важнее постичь, что она всегда имела строго означенные границы. Поэт, как рачительный хозяин, охотно прибегал к услугам окружавших его «идеалов» — но при этом действовал с постоянной оглядкой на Идеал, сверялся с ним по всякому поводу и отбирал в поэзию от бескорыстных прелестниц только то, что никак не противоречило основополагающим характеристикам изначального и главного прототипа. По нашим наблюдениям (которые следовало бы продолжить, обобщить и тщательно прокомментировать в особой работе), в черновиках поэта есть строки, не отвечающие указанным требованиям, — и данные строки остались невостребованными (то есть как бы несуществующими) как раз вследствие своей несовместимости с каноном.
Отсюда вытекает, что Мария Раевская была для Пушкина не только Идеалом Татьяны Лариной, но и его заочной преданной ларницей[191], оберегательницей определенных внешних и внутренних параметров этого образа.
Поэт сразу — и пылко, нежно — полюбил свою Татьяну.
Но вот что этому сопутствовало и что удручает: даже в черновиках, где допускаются самые смелые заигрывания с фабулой, Пушкин не пытался искать следов другой любви — онегинской. Потому что невозможно, да и попросту бесчестно, было в таком романе навязывать такому персонажу (Он+ego) через силу то, чем был, к несчастью, обойден тогда сам автор.
К этим стихам из четвертой главы есть почти не меняющие их сути наброски: «В нем сердца оживился сон», «Смутили в нем кровь», «Страстей быть может пыл старинный» и т. п. (VI, 345–346). (Заметим в скобках: рифмы к слову «кровь» — не найдено.) В целом строфа, как водится у Пушкина, донельзя измарана вписанными и зачеркнутыми вариантами, однако стих «Им на минуту овладел» на удивление чист, безальтернативен — слова выговорены набело сразу и навсегда, без каких бы то ни было колебаний.
В аналогичном виде остывающий ежесекундно стих перекочевал и в окончательный текст.
Получается, что только минуту тронутый письмом девушки Евгений вслушивался в себя, на всякий случай поскреб по сусекам, пребывая в каких-то сомнениях, а затем поборол колебания — и vale![192] Да и бороться-то ему, по всем признакам, особо не пришлось…
Онегин не был виноват — так распорядилась Жизнь.
Муза явилась Пушкину прежде любви.
Как мы старались показать в этой главе, Мария Раевская, находясь осенью 1823 года в Одессе, отправила Пушкину тайное письмо, которое «дышало любовью невинной девы». Ее послание было анонимно и написано по-французски. Вероятно, на нем красовалась наивная «облатка розовая» (VI, 68, 320) — маленькая уступка моде, «кружок из клейкой массы или проклеенной бумаги, которым запечатывали конверты»[193]. Настаиваем, что девушка приложила к сложенной (VI, 61) эпистолии и вырезную сердоликовую печать.
Точного содержания ноябрьского письма Марии мы уже никогда не узнаем: письмо было уничтожено. Однако сохранившийся его краткий конспект на русском языке, сделанный рукой Пушкина, и романное письмо Татьяны Лариной, восходящее к реальному одесскому документу, похоже, позволяют крайне приблизительно реконструировать некоторые фрагменты послания Раевской — ее «письма любви». Вот какая получилась у нас контаминация текстов:
ПИСЬМО М. Н. РАЕВСКОЙ к А. С. ПУШКИНУ (Перевод с французского)[194]