Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Работники столовой заканчивают в десять вечера, но затем туда спускаются его сотрудники – разжигают плиту, кипятят воду, мешают заварку. Поднять чайник и налить чаю, поднять и налить. Все это воспоминание на вкус как чай.
Блэр уклончив. Аккуратный костюм, галстук. Ахерн растрепан. Деловито горюет. Оба врываются в здание, занимают кабинеты. Второй этаж. Третий этаж. Совещание за совещанием. Телефонный звонок за звонком. Блэр говорит ему, что как будто попал в барокамеру. Медленно нагнетается давление. Набухает. Это общее ощущение, но как его назвать? Наверняка ведь есть слово, выражение. Сенатор не помнит. Устал до ужаса. Плечи затекли. Ищет слово, не может найти.
Четыре утра. Кабинет Блэра. Стол опрятен и чист. На краешке кофейной чашки замерла перьевая ручка. Премьер-министр расстегнул две верхние пуговицы на рубашке. Завязли на некоем языковом вопросе. Британцы со своими словами. Ирландцы со своими бесконечными смыслами. Как их умудрилось разделить такое крошечное море?
Блэр пальцами расчесывает волосы. Странное дело. Волосы мокры. И щеки блестят. Побрился, что ли? Принял душ? Но где и как? В здании ведь душа нет? Не может быть. Сенатор здесь провел столько месяцев – ни разу не видел душа, ни разу даже не слыхал. Не требовалось – были гостиничные номера. Но душ? Отчаянно хочется под душ. Одна мысль соблазнительна. Поток воды. Очищение. Надо бы спросить прямо, однако декорум не позволяет. Этикет. Невежливо, наверное, касаться личных вопросов в разговоре с премьер-министром. Все, сосредоточься. Сосредоточься. Обсуждаются заключенные. И содержание под стражей. И язык. Восемьсот лет истории. Как это им теперь удается манипулировать словами? Как лучше расшевелить юнионистов? Подыграет нам Адамс? Может, Ахерн шепнет словечко Макгиннессу на ушко? А какие последние слова? А где Хьюм? Из-под двери Тримбла по-прежнему сочится свет. Вторжение повседневности. Устал. До ужаса устал. И не идет из головы, что у Блэра мокрые волосы.
От Блэра он выходит в пять сорок пять, а в шесть утра посылает сотрудников на поиски. Те возвращаются с победой. И впрямь есть душ. Неведомый им все это время. На третьем этаже. Единственный в здании. Невероятно, что тут скажешь. Чулан – еле войдешь. Сенатор поднимается на третий этаж, раздевается, заходит в душ, головой прислоняется к плитке. Скользкой и грязной. Да и наплевать. По плечам стучит вода. Тепло и жестко бьет по лицу. И впрямь барокамера. Компрессия. Вот как это называется. Вот какое слово он искал. Компрессия.
Он вытирается рубашкой и выходит в коридор; в походке легкая упругость, носки промокли на влажном полу.
Днем в Страстную пятницу Джеральд вручает ему конверт. Сенатор разворачивает бумагу. Садится в кресле поудобнее. Он напрочь забыл. Что ж, вот тебе и пожалуйста. «Соке». Урвали последний шанс.
Внизу гикают, в коридоре рукоплещут, словно эту весть узнала вся страна.
Он оборачивается на стук в окно. Снаружи моросит. Капли падают на стекло по диагонали, на миг замирают, словно удивлены, что их остановили. И катятся вниз. Стекаются, падают. Он подходит, наклоняется, поднимает шпингалет, распахивает окно. В кабинет устремляется сырой воздух. На улице шум. Гудят автомобили. За воротами кричат «ура». Вдалеке проезжают машины, затем тишина. Хочется удержать этот миг, заморозить, закутаться в это мгновение, пусть оно опутает его. Сенатор опирается на оконную раму. О запястье легонько трется дождик.
Звонит телефон, тихо стучат в дверь – чем дальше, тем настойчивее.
Восторженные вопли в коридоре все громче.
Он прикладывает ладони к окну. Быть может, обдумывать такое счастье означает его умалять. Шестьдесят один ребенок. Сейчас он понимает: там, куда он вернется, будет царить обыденность, новые дни скуки и утраты, а Конфликт, вероятнее всего, подкараулит его, догонит и ударит в спину, когда вовсе не ждешь, но пока, в этот наикратчайший миг, в это застывшее мгновение, произошло невероятное.
Сенатор лбом прислоняется к прохладе стекла.
– Войдите, – произносит он.
В пасхальное воскресенье на заре он уезжает в аэропорт. День ясный. Будто нарочно выписан по такому случаю. Сенатор выходит из отеля «Каллоден», спускается по каменным ступеням, направляется к машине. Усталость в глазах, в подбородке, в плечах. Всему его телу место не здесь.
Над горизонтом парит вертолет. Качаются далекие деревья. По слоистому синему небу скользят обрывки белых облаков.
На подъезде к отелю его ждут несколько журналистов. «Айриш Таймс». «Индепендент». «Ди Цайт». «Ле Фигаро». Это уже наречено «соглашениями Страстной пятницы». Он подбредает ближе. Руки в карманах. По-прежнему в синем костюме, но рубашка расстегнута, под горлом клинышек загара, все прочее – бледность. У него лишь десять минут. Он знает их породу: они захотят поговорить с ним один на один. Финтан. Дёрк. Лара. Доминик. Всегда по именам, не по фамилиям. Они вместе идут по гравию, бок о бок. Туфли лижет серая пыль. Он сам поражен, до чего спокойно отвечает. Да, необходимо держать себя в руках. Настоящая работа только начинается. Я полон тихого оптимизма. Надежды, пожалуй. Мы с самого начала чувствовали, что можно чего-то добиться. Теперь мы все отдаем в руки граждан Севера и Юга. Подлинная природа демократии – ее способность сказать «да», когда даже власть говорит «нет». Временами мне казалось, что мы балансируем на краю.
Мимолетно хочется поведать кому-нибудь из журналистов, какая эйфория царила в коридорах Стормонта, как в столовой внизу хлопали пробки шампанского, как он лбом прислонился к стене в душевой кабинке и от счастья заплакал. Однако надлежит блюсти декорум. Экономить слова. Ступать осторожно. Нас всех не раз подлавливали.
Подлинный вердикт, говорит он, вынесет история. Отныне все зависит от народа. Мы бы не обрели мира, если бы люди уже о нем не мечтали. Не добились бы такого результата, не будь он желанен. Это итог всеобщего сотрудничества. Нет, выстрелить в затылок полицейскому – это не отвага. Отвага – играть на арене демократии. Но давайте не станем делать вид, будто все закончилось. Вместе с тем, не станем делать вид, будто все только началось. Не ожидание, нет. Убежденность. Поколения матерей это поймут. Я вовсе не считаю, что это сентиментально, абсолютно нет, не в этом дело. Циником быть легко. Оптимист – это храбрый циник.
Голос его срывается. Вы вдумайтесь, говорит он. Это же довольно просто. Мы вынуждены меняться, ибо вынуждены помнить. И мы вынуждены помнить, когда вынуждены смотреть жизни в лицо. Шестьдесят один ребенок.
Он глядит на парящий вертолет. Тот внезапно опрокидывается набок, исчезает за косой линией древесных крон. В груди глухо екает, но рев винта все тише, вертолет разворачивается и тает вдали.
Журналисты его благодарят. Жмут руку. Он возвращается к Джеральду – тот прислонился к машине, почти неуловимо ухмыляется. В руках бумага. Сенатор забирает ее, прячет в карман. Оставит до самолета.
Машина с грохотом выезжает на дорогу. Пятно зеленых изгородей. Склады в отдалении. Крыши. Флаги. Визг флейты, яркие кушаки, эхо ламбегов. Все, хватит. Перекрещенные винтовки, мрачные песни, черные береты. Все ушло, все исчезло. Тот, кто меня сюда привел, пускай ведет домой[42].