Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Между тем Сталинград ожил, разразился артиллерийскими выстрелами, взрывами, автоматными очередями. А мы в это время не спеша шествовали по улицам, еще не охваченным боями. По дороге на переправу в обе стороны сновали грузовики. Одни – за боеприпасами, продовольствием, медикаментами, другие, уже нагруженные, возвращались в часть. Все снабжение Сталинградского фронта шло через переправу.
Я был не один. С комендантом под конвоем солдат шла группа задержанных. Вместе с ними, правда, не под конвоем, плелись трое гражданских. Несмотря на ранее время, все трое были пьяны и время от времени спрашивали, с трудом шевеля непослушным языком:
– Товарищ капитан, скоро будем его взрывать?
– Что они хотят взрывать? – спросил я такого же задержанного, как я.
– Спиртоводочный завод, – нехотя ответил он – Ждут распоряжения. Вот и наклюкались.
– Н-н-не наклюка-ка-ка-лись, а добра жалко… Доб-ро проп-адает…
В другой ситуации меня это рассмешило бы, но сейчас мне было не до смеха. Мое положение казалось мне безысходным. Но всегда в таких безвыходных положениях что-нибудь да случится и предложит какой-нибудь выход. Так произошло и сейчас. Возле нас резко затормозила машина, из кузова спрыгнули два офицера.
– Григорий, за что тебя?
– Недоразумение. Приняли за дезертира.
– Это хороший парень. Отпустите!
– Нужно будет – отпустим!
– Конечно, нужно! Сейчас!
– А зачем хватаетесь за пистолеты?
Армянин засмеялся.
– По привычке.
Улыбнулся и капитан. Стал рассматривать солдатские книжки. Выбрал мою и отдал ее мне.
– Забирайте!
– Верните оружие, – напомнил я.
Получив свой пистолет, я простился со строгим капитаном и вместе со своими однополчанами сел в кузов со снарядами и, балагуря обо всем, благополучно приехал к элеватору.
Остатки нашей дивизии занимали небольшой участок фронта. Здесь уже шел напряженный бой. Но о подробностях боя мне не хочется писать. Все обычные бои похожи друг на друга. Это взаимное уничтожение людей с одной и с другой стороны. Описывать бой скучно и, пожалуй, не нужно.
Меня часто спрашивали: а вы убивали? И удивлялись, когда я отвечал утвердительно. Меня оскорбляло это удивление. Люди, не знающие войны, не пытаются вникнуть в ее законы. Здесь либо тебя убьют, либо ты убьешь. Они хотели бы, чтобы я был убит? Я хотел жить.
Политики не воюют, они затевают войны и посылают солдат убивать друг друга, облекая эту гнусную необходимость в яркие словесные обертки. Великая Отечественная война была не такой. Здесь все было ясно, и хотя здесь тоже были словесные обертки, но солдаты в них не нуждались. Поведение врага, его цели говорили сами за себя. Речь шла о завоевании нашей территории, наших богатств и о превращении наших народов в своих покорных рабов. Об этом они писали и говорили, они и вели себя соответственно. Их нацистская теория провозглашала немцев сверхчеловеками, а нас низшей расой, недочеловеками, рожденными быть рабами. Мы не согласны были стать рабами кого бы то ни было. У нас было человеческое достоинство и гордость. В каждой войне не последнее дело, кто к кому пришел устанавливать силой оружия свой порядок. И совершенно неважно, какой этот порядок, хорош он или плох. В 1812 году в Россию вторгся Наполеон Бонапарт. Он не нес в Россию крепостного права, а Россия в то время была крепостническая. Крепостные взялись за вилы и выгнали армию Наполеона. Они понимали, что не смогут жить по чужим порядкам. И это была не фанаберия – «пусть плохое, но мое!» Русский крестьянин понимал, что не может жить, как французский, как бы он ни старался. Он мало знал, а еще меньше понимал, что такое прогресс, и это его спасало от глупостей, подобных сегодняшним. Зато он знал, что никто не приходит в чужой дом с оружием, чтобы сделать добро. Он знал, что, даже придя в чужой дом без оружия с желанием сделать только добро, из этого получается только беда и страдания. Народы живут так, как сложилась их жизнь, их история, их нравы, привычки, обычаи. Эти нравы, привычки и обычаи сложились именно так, а иначе не случайно – это результат многовекового опыта. Вмешательство в жизнь народа «для его же пользы» есть величайшее преступление против прав человека. Это не нужно доказывать, это мы видим сейчас в своей жизни.
Жизнь человека (особенно доброго и трудового человека) бесценна. Эту мысль я преследовал в своем фильме «Баллада о солдате». Среди немцев тоже были люди достойные жить, рассуждают «гуманисты». Как же можно стрелять в таких людей? Но солдат, пришедший в чужой дом с оружием, чтобы ограбить хозяина и сделать его своим рабом, такой солдат, какими бы качествами он ни обладал, есть часть машины, созданной для того, чтобы грабить, убивать и как часть этой машины достоин убийства. Речь шла не обо мне, а о моем народе, о моих родителях, о моей невесте, о моей стране, о ее богатствах, созданных трудом бесчисленных поколений. За них я готов был умереть и считал себя вправе стрелять, И стрелял.
У элеватора мы воевали недолго. Наша дивизия похудела до 240 человек. Командование решило забрать нас с фронта, переправить в тыл и пополнить новыми людьми. Вековая военная культура России подсказывала, что так можно сохранить нечто большее, чем жизнь горстки солдат, – традиции дивизии. Нас переправили через Волгу, и несколько дней мы находились в хуторе Рыбачий: отдыхали и ждали своего эшелона. К нам приезжал писатель Константин Симонов. Потом я был знаком и сотрудничал с ним. Но тогда он был для меня недосягаемая величина. В Рыбачьем я видел его только на митинге. Как-то через хутор проезжал грузовик, в котором мы увидели среди других штрафников Жору Кондрашова. Мы остановили машину и потребовали, чтобы нам отдали Кондрашова. Аргументы наши были вески, и Жору отпустили. То-то была радость! Теперь мы опять были вместе! Пришел эшелон и доставил нас в Трегуляевские лагеря.
Еще по пути в Тамбов мы беззаботно отдыхали на нарах и вели между собой спокойный разговор о явлении, называемом девиацией. У меня по этому поводу было другое мнение, чем у Павла. Я стал излагать свои доводы, но Павел вдруг оборвал меня:
– Не надо! Пожалуйста, не надо! – простонал он и вдруг забился в припадке.
В бреду он вспоминал того несчастного паренька, который молил пристрелить себя. Бедный Павлуша! Сколько выстрелов он произвел из своего автомата за войну, а этого выстрела не мог забыть. Что творилось в его сознании, знает один Бог. Приступ длился долго. Позвали врача. Врач сказала, что это серьезно. Дала лекарство. Он затих. А утром следующего дня был как всегда разговорчив и даже шутил, но временами ни с того ни с сего замолкал и глотал выступавшие слезы.
Трегуляевские лагеря находились в лесу, в окрестностях Тамбова. Сюда стали прибывать новые солдаты. Мы обучали их тому, что сами умели, а умели мы к тому времени много. Нас один раз свозили в Тамбов на «культурное мероприятие»: показали спектакль в тамбовском театре. Зрелище не оставило в моей памяти следа. Зато в организации формировки произошли незабвенные нелепости. Формально мы числились пехотной дивизией, и чиновники поступили с нами, как должно поступать с пехотной дивизией: мою роту преобразовали в «штабную роту», и теперь в мои обязанности входило не только организовывать связь, но и снабжать штаб обмундированием, организовывать питание штабных работников, а главное – мне прислали 12 кавалерийских лошадей.