Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Он не только блестящ,— думал Белинский, глядя на Чаадаева.— Он рожден быть реформатором русской общественной жизни. Но ему связали руки. На него повесили замок. Его заживо погребло. А ведь он любит Россию гораздо сильнее, чем эти молодцы из «Московского наблюдателя», которые ходят в кафтанах, подпоясываются кушаком да пьют боярский квас...»
Не раз в жизни Виссариона бывало так, что мысль, только родившись, еще не успев вылиться в слова, каким-то сверх-путем проникает в мозг к собеседнику.
Чаадаев подошел к Белинскому. В иные минуты взгляд Петра Яковлевича мог делаться удивительно мягким. Он положил руку на плечо Виссариона и сказал:
— У меня есть глубокое убеждение, что мы, русские, призваны решить большую часть социальных задач, завершить большую часть идей, возникших в старых обществах, ответить на важнейшие вопросы, какие занимают человечество. Я часто говорил, Белинский, и охотно повторяю: мы, русские, самой природой вещей предназначены быть настоящим совестным судом по многим тяжбам, кои ведутся перед великим трибуналом человеческого духа и человеческого общества.
В коридоре, уже прощаясь, Петр Яковлевич взял Виссариона дружески под руку и сказал:
— Я внимательно слежу за вами. С оценкой Пушкина согласен: вы сейчас самое талантливое и честное перо нашей критики. Но слушайте, Белинский, что у вас за страсть нападать на вздорные книжки, на невежественных и лживых писак? Никто ведь их не принимает всерьез. Зачем же на них тратить огонь своего ума и душевные силы?
Неистовый встрепенулся. Наконец-то к нему пришло свободное дыхание. Дружеское прикосновение Чаадаева расколдовало его. Белинский почувствовал его человеком, а не полубогом, да, человеком, с которым можно не соглашаться, даже опровергать его.
— Нет, вы не правы, Петр Яковлевич. Такие книги, как «Танька-разбойница» или «Стрела и якорь», или «Черная женщина», или «Куда ты идешь?» — большое зло. Они искажают правду жизни, они портят вкус у читателей и внушают им ложное представление о действительности. Это язва, это чума, против которой надо вооружаться!
И, не оставляя Чаадаеву времени для ответа, Виссарион сказал то, что собирался сказать весь вечер, ради чего он, главным образом, и пришел сюда:
— Смею ли спросить, Петр Яковлевич, что было истинной причиной вашей отставки и отказа от блестящей карьеры при дворе? И второе: каково было содержание вашего разговора с Александром Первым, предшествовавшего этому?
Сказал и сам устрашился своей смелости. Он знал, что никогда и ни с кем Чаадаев об этом не говорил. Это была тайна, которую он никому не поверял. Так, по крайней мере, говорят. Может быть, одному Пушкину. Но и это неизвестно. Белинский ждал с трепетом. Чего? Гнева? Хуже: ледяного презрительного молчания. Сказанное Виссарион проговорил быстро, чтобы Петр Яковлевич не успел перебить его.
Но Чаадаев, видимо, и не собирался перебивать. Слушал, слегка наклонив голову, с выражением учтивого внимания. И сказал совершенно спокойно:
— Вы задали мне два вопроса. Но в сущности это один вопрос. Ибо моя отставка и была следствием моего разговора с покойным императором. Еще не время оглашать его. Скажу только, что я питал некоторые иллюзии о силе моей убедительности и о воспринимающей способности противной стороны. Речь шла, как вы понимаете, о России. Я надеялся, что открою глаза моему собеседнику. Однако нельзя открыть глаза тому, у кого они уже открыты, и нельзя вернуть зрение тому, кто его и не терял. Но это был уже не тот Александр, кумир нашей молодости, царь-мечтатель, воспитанник республиканца Лагарна и сам республиканец. Теперь он серьезно верил, что не народ русский, а он сам, Александр, единолично победил Наполеона. Это вскружило ему голову. Передо мной был самовлюбленный деспот.
Чаадаев внезапно замолчал.
— И это все?
— Я прибавлю к этому еще только замечательные слова папы Григория седьмого: «Я любил правосудие и ненавидел беззаконие и потому умираю в ссылке».
„Молодецкая поведенция“Напрасно я бегу к сионским
высотам,
Грех алчный гонится за мною по
пятам...
Так, ноздри пыльные уткнув в песок
сыпучий,
Голодный лев следит оленя бег
пахучий.
ПушкинКлюшников Иван Петрович воскликнул:
— Знаете ль ее? — Она... Нет названья, нет сравненья! Благовонная весна! Цвет любви и наслажденья!
И перейдя на прозу:
— А Виссарион скрывает гризетку от нас. Для себя бережет.
Боткин Василий Петрович, бледный, стройный, печальный, покачал головой:
— Я видел ее однажды. Обольстительна, как сирена.
— Проста?
— Ах, друг мой, в недрах модных лавок на Кузнецком мосту есть прелестные созданья.
— Значит, и вы...
— Оставим этот предмет.
Клюшников замолчал. Он вспомнил, что у Боткина длинный и мучительный роман с Александрой Бакуниной и что здесь не то замешан, не то был замешан Белинский.
Он повторил:
— Но все же проста?
Боткин сказал сухо:
— У Виссариона высокий взгляд на назначение женщины.
Он не позволял себе плохо отзываться о Белинском, хоть и был сейчас с ним не в ладах.
— Что ж,— сказал Клюшников со своей обычной язвительной улыбкой,— он ее просвещает? Пожалуй, Гегеля ей читает?..
Боткин ничего не ответил, отошел, приподняв цилиндр. На секунду блеснула его лысина, сегодня он был без своего красивого парика. «Волос стал падать с возвышенного чела»,— сказал как-то о нем Герцен. Только по бокам кудри. Вместе с усами, подусниками, бакенбардами они сливались в один поток. Его глубоко утопленные глаза, обычно такие живые, были рассеянны и грустны. Его огорчала ссора с Белинским. Собственно, не ссора, а, как определил сам Виссарион, грустно-приличные отношения, сменившие былую пылкую дружбу. Да и повод для ссоры в общем-то исчез. От любви к Александре Бакуниной Белинский давно излечился. Другая страсть томила его. И сватовство к ней