Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он вздохнул освобожденно, обвел окружающих счастливым взглядом, и вдруг увидел, что Шурочка Бакунина смотрит на него понимающе и сочувственно. Он густо покраснел и в смущении заерзал ногами в ефремовских сапогах, в которых, кстати сказать, ему было тесно. На скрип недовольно оглянулись. Он смутился еще более, очарование музыки пропало…
Он мог быть жив!Что будет со мной в старости? По чести говоря, я не решаюсь об этом думать! Вероятно, я умножу собой число тех благородных и великих мужей Германии, которые сходят в могилу с разбитым сердцем и в изодранном сюртуке.
Гейне. Письмо к братуВ назначенный час Белинский пришел к Чаадаеву. Петр Яковлевич принял его стоя. И почему-то долго не садился. Так они стояли друг против друга — Чаадаев, стройный все еще, хоть уже давно разменял пятый десяток, с неподвижным лицом и немигающим взглядом серо-голубых глаз, ясных и печальных. Седая бахромка окружала его блистающий цилиндрический череп. Наконец опустился в кресла, откинув фалды щегольского фрака. А Виссарион все еще стоял, сутулый, неловкий, а ведь ему не было еще и тридцати, в поношенном, криво застегнутом сюртуке. Из-за привычки держать голову наклонно казалось, что он смотрит исподлобья. Он не отводил глаз от Чаадаева, поражаясь скульптурной застылости этого прекрасного лица. «Он в Риме был бы Брут...» — вспомнились ему стихи Пушкина о Чаадаеве.
Он совсем недавно познакомился с Петром Яковлевичем в этом же доме Левашевых на Ново-Басманной, только в другом флигеле, там, в гостиной Екатерины Левашевой, детям которой он, оставшись после закрытия «Телескопа» без заработков, давал уроки. Екатерина Гавриловна — «чистая, самоотверженная»,— сказал о ней Герцен. «Добрая, но пустая, неспособная возвыситься до ощущения мировой истины»,— сказал о ней Белинский в своем фихтеанском высокомерии. Кто прав? Может быть, оба? Во всяком случае, Екатерина Гавриловна привлекала сердца и умы. В ее салоне бывали все — писатели, религиозные проповедники, славянофильские фанатики, уцелевшие декабристы, Пушкин, Михаил Орлов, Кетчер, Бакунин, Огарев, даже Тимоша Всегдаев. Вот только подопечного друга своего Валерку Разнорядова он никак не мог втащить к Екатерине Гавриловне. Валера, разумеется, и вида не подавал, что его раздражают постоянные отговорки Тимоши, ибо жизненным приспособлением Валеры Разнорядова была ласковость, растроганность, даже умиленность.
Постояв, Виссарион сел, подчиняясь пригласительному жесту хозяина, и обвел взглядом комнату. «Монастырь на одного монаха»,— подумал он. А «басманный философ», как называли некоторые Петра Яковлевича, сказал:
— Пушкин интересовался вами, Виссарион Григорьевич.
Белинский подался вперед:
— Он говорил вам?
— Оглянитесь... Видите? Вглядитесь попристальнее.
Ио Виссарион ничего не видел, кроме смутного пятна, темневшего на обоях.
— Это любимое место Пушкина. Пятно — след его головы.
Вещи не имеют ценности сами по себе. Все зависит от нашего отношения к ним. Старая Лукерья, прислуживавшая Петру Яковлевичу, не раз подбиралась к пятну на стене с мокрой тряпкой в руке. Но Чаадаев оберегал его, как драгоценность.
— Знаете ли вы, что «А. Б.» это и был Пушкин?
Белинский поднялся взволнованный:
— Простите, Петр Яковлевич, это наверное?
«Жалею, что вы, говоря о «Телескопе», не упомянули о г. Белинском. Он обличает талант, подающий большую надежду. Если бы с независимостью мнений и остроумием своим соединял он более учености, более осмотрительности,— словом, более зрелости, то мы имели бы в нем критика весьма замечательного...»
До сих пор Виссарион не придавал большого значения этим нескольким лестным строкам о себе в III томе «Современника», к тому же окруженным оговорками. Но сейчас, когда он узнал, что их написал Пушкин... Вещи приобретают ценность только в зависимости от нашего отношения к ним.
Чаадаев взял со стола книгу и протянул ее Белинскому.
— «Борис Годунов»?
— С дарственной надписью мне «Voici, mon ami, celui de mes ouvrages»... Я вам переведу.
Виссарион хотел сказать, что понимает по-французски, да постеснялся. Петр Яковлевич читал мерным голосом:
«Вот, мой друг, мое любимое сочинение. Вы прочтете его, так как оно написано мною,— и скажете свое мнение о нем. Покамест обнимаю вас и поздравляю с Новым Годом. А. Пушкин. 2 января 1831 г. В Москве».
— Одного не пойму,— сказал Виссарион.— Зачем он сделал эту надпись не по-русски? «Борис Годунов» — такая русская вещь!
— Французским он владел лучше.
— Да нет, что вы!
— Он сам признал это. Вот письмо его ко мне.
Петр Яковлевич отомкнул ящик стола и из небольшого сафьянового бумажника вынул письмо. Виссарион жадно схватил его.
— Здесь по-французски.
— Я понимаю,— на этот раз признался Белинский.
«Mon ami,— читал он,— je vous parlerai la lan-gue de l’Europe, elle m’est plus familiere que la notre...»
Петр Яковлевич тянул у него из рук письмо, а Виссарион не отдавал и быстро пробегал строки:
«Votre maniere de concevoir l’histoire m’etant tout a fait nouvelle, je ne puis toujours etre de votre avis...»
Письмо затрещало, и Неистовый испуганно выпустил его из рук. Видимо, не очень доверяя познаниям Виссариона во французском, Петр Яковлевич перевел:
«Друг мой, я буду говорить с вами на языке Европы, он мне привычнее нашего... Ваше понимание истории для меня совершенно ново, и я не всегда могу согласиться с вами...»
— Это когда писано?
В том же тридцать первом. Летом. Это о шестом и седьмом из моих «Философических писем».
Я ему все посылал. Я не скрываю от вас наших с ним разногласий. Я не имел большего друга, чем Пушкин. Кроме разве Вани Якушкина. Но мы с Александром Сергеевичем сходились далеко не во всем. Его ум был обширен, но поэтический гений не всегда совпадает с политическим разумом.
Чаадаев помолчал немного. Потом сказал, словно решившись:
— Мне недавно доставили из Петербурга — есть еще верные души! — письмо, писанное Пушкиным в тот роковой тридцать шестой год и оставшееся в его бумагах. Он его не отослал