Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кантену в силу какого-то причудливого сплетения идей (впрочем, сам он находил его вполне логичным) вдруг вспомнилась картинка, на которой изображено, как святой Реми крестит франкского короля Хлодвига.
— Скажи-ка, — обратился он к Фуке, — если бы Хлодвиг после своей победы не принял крещения,[13]что бы ты о нем сказал? Что он изменник и отступник?
— Наверное, — сказал Фуке, — но, по-моему, нам сейчас не до Хлодвига.
— Это как сказать! — с расстановкой произнес Кантен. — Здесь, на этом самом месте, я когда-то поклялся больше не пить.
Фуке увидел, что друг впадает в хандру.
— Сделанного не воротишь, — сказал он. — И потом, я где-то слышал, что если отречение серьезное, то должен пропеть петух, а его вроде не слыхать…
— Верно, — заметил Кантен, — покаяться я успею и завтра. Как раз будет о чем поговорить с отцом.
— Ты все еще собираешься ехать в Бланжи?
— А что? Ты-то уезжаешь.
— Я думал, может, не стоит так сразу разъезжаться… побыли бы еще немножко вместе…
Габриель не решался напрямик говорить о возвращении в город.
— Ладно, — согласился Кантен. — Я всегда считал, что утром — с петухами или без — в самый раз тяпнуть легкого белого вина. Что уж там! Семь бед — один ответ.
С самого пробуждения оба пытались сообразить, как держаться друг с другом в этот последний день. Притвориться, что они, по примеру Хлодвига, сжигают прежние кумиры?
Фуке был благодарен другу за то, что тот первым ступил на зыбкую почву; Кантену, понял он, нужно заглушить голос совести. Да и ему самому тоже.
— Как хочешь, — сказал Фуке, — только не будем увлекаться.
Часом позже друзья подходили к «Стелле» и еще издали увидели в саду целую толпу: склонив головы, люди стояли около мемориальной доски в честь канадского солдата. Мэр произнес речь на четырех языках, краткую — из-за скудости словарного запаса, — зато выразительную. Комическую нотку в церемонию внес президент Тигревильского интернационального союза ветеранов: в своей ответной речи он ввернул намек на ночное празднество, которым ознаменовалась в этом году их встреча. Фуке этого не услышал. Кантен потянул его за рукав. В «Зеленом луче», куда они ненадолго заглянули, Альбер крепко выпил и расчувствовался, на него вдруг обрушилась страшная усталость, и тоска обуяла при мысли о скорой разлуке с Фуке: «Что же я буду делать?» Глаза его погрустнели, но лихорадочный блеск в них не погас.
— Войдем с черного хода, чтоб никто не видел… Я, брат, успел забыть, а тут вспомнил — это же закон подлости: как только какое-нибудь торжество или важное дело и надо быть трезвым, так обязательно надерешься! На сто процентов! То же самое, когда ноги заплетаются: чем больше стараешься идти ровно, тем вернее свалишься.
Они тихонько зашли в пустую кухню. Фуке вспомнил фаршированные рулетики, и у него защемило сердце — можно подумать, прошло сто лет… Но тут он увидел в вестибюле Мари: она сидела на чемодане точно так, как он себе представлял; рядом, по обе стороны, стояли Сюзанна и мадемуазель Дийон. И в тот же миг все преграды между ним и дочерью рухнули. Он так привык часами смотреть на нее со стороны, что теперь у него было чувство, будто изображенные на картине фигуры отделились от холста и выскочили из рамы. Мари бросилась ему на шею. Перед крыльцом заиграл рожок.
— Пользуясь возложенными на меня полномочиями… — прошептал Кантен.
— Ты колючий, — сказала Мари отцу. — Это здорово. Как каштан, а внутри он мягкий.
К ним подошла директриса в тяжелых туфлях на низком каблуке:
— Не забудьте, поезд отходит еще до обеда. Времени почти не осталось.
— Да-да, — сказал Фуке и поискал глазами Альбера.
Кантен что-то говорил Сюзанне — уверенно, спокойно; она отвечала ему в тон — не упрекая и не причитая. О чем они разговаривали? О чем-то таком, что становится понятным только к старости? Фуке взял Мари за руку и подвел поближе к Кантенам — пусть и ей достанется глоток семейного уюта.
— Я тоже еду, — сказал Кантен. — Идем вместе. Как-нибудь доберусь до Бланжи.
Фуке вопросительно посмотрел на Сюзанну, та в ответ еле заметно пожала плечами — это не ее дело. Однако она проводила их до ворот и долго смотрела вслед, пока все трое не скрылись в поредевшем тумане. Альбер взял Мари за вторую руку.
«Не могу же я отобрать у него этих детей», — подумала она, возвращаясь в дом.
Двое взрослых мужчин с преувеличенной осторожностью вели девочку за руки, выглядело это довольно нелепо, и она вскоре освободилась и побежала впереди.
— Три поколения должны приспособиться друг к другу, — сказал Кантен, глаза его увлажнились. — А бывает, что уже и поздно. Вечером я сам стану сыном и увижу все другими глазами.
Фуке промолчал. По противоположному тротуару шли под ручку две девушки с улицы Гратпен, они направлялись к церкви. Появление Фуке с чемоданом оставило их равнодушными, они только обернулись разок-другой.
— Ты их знаешь? — спросил Кантен.
— Нет. Просто воскресные девушки.
Такие утешительные воскресные девушки найдутся в любом городе, в любой точке мира, они вас расшевелят, не дадут пасть духом и увянуть — словом, восстановят душевное равновесие; а может, мы сами их придумываем.
Кантен довел Фуке с Мари до вокзала, поднялся в вагон и усадил их в купе. Поезд тронулся, но он остался с ними.
— Альбер, это же не твой поезд!
— Какая разница!
— А билет?
— Обойдусь.
— Это на тебя не похоже.
— Ты меня плохо знаешь.
Мари этот здоровенный дядька, который как-то странно на нее смотрел, не очень нравился. Она смущенно забилась в угол и почти не отвечала на заботливые расспросы отца. Фуке же было неловко за то, что он начинает испытывать к старшему другу ту нетерпеливую досаду, которую раньше читал в глазах своих ночных собутыльников, когда наступало время расходиться по домам. Сегодня неприкаянным был этот огромный, крепкий, как дуб, человек, который трогательно старался им услужить. Поэтому все почувствовали облегчение, когда на подъезде к Лизье он встал:
— Пересяду тут на амьенский поезд. Правда, он будет еще не скоро. Но ничего, успею повидаться со старыми знакомыми. Приятного праздника, ребятки! А я поиграю в привидение, настоящее, живое, не какой-нибудь дух бесплотный.
В коридорной толкучке они потеряли его из виду. Но перед самым отходом поезда увидели снова. Он стоял на перроне под часами и смотрел прямо на них, грузный, неподвижный, в рубашке с расстегнутым по-крестьянски воротом, сцепив за спиной руки в темных пятнах. Вагоны дернулись, покатились, и тогда он вдруг побежал рядом с их окном, крича: