Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Святой Павел давно сказал, что homo duplex, но нигде эта двойственность человека отчётливей в глаза не бросается, чем в сравнении работ с их создателями: сказали бы, что писал другой, а иной дал этому имя.
И так, может, есть в действительности, так как, что пишет в человеке, из человека, это не единица его, это не он, но хороший или плохой дух, дух человечности, дух века; автор держит перо, слушает голос и верно его переписывает. Вся вещь, что одни лучше, другие хуже пишут под диктовку. В частной жизни, пожалуй, особенные обстоятельства вынуждают писателя выйти из роли человека и говорить языком, который ему служит только для амвона. Ошибается, кто ищет в славном творце следов его произведения, как если бы в пере, которым писал, хотели заметить следы поэмы. Так редок человек, объединённый со своей ролью и призванием, который бы весь жил в сочинении, писавши всю жизнь устами, поступком… примером.
Большая часть самых прекрасных метеоров литературы есть по организации, как питониссы, снятые с триножника, с которого предсказывали будущее, – ослабевшие, бессознательные, больные… обычные люди… Что было самого лучшего, уже из этого сосуда вылилось. Но и в обычной жизни писатель имеет обязанность не запятнать себя, будучи капелланом, хоть не всегда делает жертву, его руки и сердце должны быть чистыми… ожидая минут вдохновения. Как хорошо, благородно, красиво может вылиться из души, которая его не чувствовала, пока не посвятили ему всю жизни!
А! Всё-таки отличаются эти истории!
Есть те, что пишут без убеждения, и, однако, этот их неискренний голос делом духа, невольным инструментом которого были, идёт далеко, и в некотором классе общества, расположенном к его приёму, польза может вывернуть впечатление. Так и яд бывает лекарством.
Станислав заранее даже до экзальтации продвинул в себе понятие обязанностей писателя-капеллана и старался свою жизнь сделать чистой и возвышенной. Ни примером, ни речью не позволил заподозрить себя в противоречии с тем, что в нём думало и писало. Тот дух, который вёл перо, вёл и жизнь.
Смотрели, поэтому, как на чудака, на человека, который, вопреки товарищеским правилам, говорил правду, который редко не давал захватить своим убеждением, хотя бы тех, кого натравливал на себя, и шёл дальше тернистым путём, страдая и не ища более удобных, чем эта, тропинок.
И он, как иные, мог найти в жизни тенистое дерево отдыха, источник, чтобы напиться, какое-то логово и кусок крыши, купленные свободой, отказом от своей мысли и добычей хлеба насущного, что бы его оторвало от всматривания в Божью мысль, выраженную тысячью знаков в мире и людях, но хотел быть собой и для отдыха ничем не думал пожертвовать – отдохнём долго в могиле! Только один Бог знает, как тяжко и кроваво приходил к нему повседневный хлеб. Нет товара, что бы продавался трудней мысли, нет работника, что бы хуже выходил на деле своей руки. Те, что торгуют его работой, делают состояния, он – всегда жаждущий и голодный. Сочинения Станислава, благодаря их оригинальности, свежести, благодаря, может, дружеским обстаятельствам, и крикам, что их преследовали, продавались быстро и хорошо; приобретали их издатели достаточно охотно, но с каждой рукописью разыгрывали комедию, чтобы её как можно дешевле выторговать из рук автора. Ни один из них не имел столько совести, чтобы открыто заплатить существующую цену; торговали этим, как другие заячьими шкурками, самые умные ловили его лестью, дружбой, мелкой услугой, добродушной улыбкой; самые бессовестные попросту высматривали удобную минуту, торговались за каждый грош, а избавлялись в итоге бумажным расчётом. Зарабатывал издатель, частично обогащались продающие, имеющие пятьдесят процентов отступных, то есть гораздо больше, чем приобретает сам автор, а писатель, согласно извечному праву, умирал с голода, работая остатком сил на других.
Тяжело было на эти гроши выжить хоть бы одному человеку; но Станислав не нуждался во многом, и хватало ему, что имел. Сразу после побега Сары, избегая воспоминаний, которые ему навязывало прежнее жильё на Троцкой улице, он переехал в Заречье. Там, выпросив себе пару покойников на втором этаже, из которых был обширный вид, поселился среди работящего населения одной из самых бедных частей города.
Он очень мало выходил из дома, ещё меньше было у него людей, думал взаперти, писал или, когда тосковал, как дитя деревни, по природе, зелени, по воздуху и воде, летел в околицы Вильна, полные красивых видов. В этих прогулках часто далеко забегая, разогретый движением, он отпускал вожжи фантазии и обдумывал целые эпизоды, целые песни, которые потом, замкнутый на ключ в своей комнатке, поспешно набрасывал на бумагу. На протяжении этих лет он издал несколько новых сочинений: драму, стихи, отрывки прозы, которые критика своим обычаем приняла с суровостью и насмешкой. Но вопреки всякому их расчёту, Станислав приобретал во мнении с каждой новой книжкой и новой критикой, а, учась у своих судей собственным недостаткам, которые лучше всего могут показать враги, исправлял их, насколько ему позволяла его природа и организация.
Есть, однако, недостатки, которых исправить невозможно, недостатки органические; от этих и самая болезненная операция не вылечит; те с возрастом ещё развиваются. В конце последнего года его имя уже было хорошо известно, но лучше, возможно, тем, которые жили дальше от Вислы. Суд отдалённых был как бы опережением приговора общего мнения, не влияла на него ни пылкость, ни побочные обстаятельства; вспоминали имя Шарского за границей, оценили его иностранцы, он получал доказательства сочувствия из затерявшихся уголков страны, а окружающие его, пробуждённые только теперь, может, с большей заинтересованностью начали поглядывать на молодого писателя.
Было это только простое, увы! любопытство, не сочувствие. Тот хотел похвалиться, что живёт с ним в близких отношениях, тот подхватить его мысль, иной порисоваться, взявши его под руку на улице, – но в тишине, в закутке, сердцем сказать сердцу, но подать ему тёплую ладонь – никто не умел! Любовь Сары и любовь, которую рисовал в стихах, драмах, в своих отрывках Шарский, так как часто возвращался к этому чувству, немного обращала к нему глаза женщин, но и это, и это было только холодное любопытство! А когда