Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он взбежал на крыльцо, вошел в дверь, поздоровался с консьержем и уже было направился к лестнице на свой третий этаж, на ходу расстегивая пальто, когда за его спиной, возле господина в форменном френче, разрывая почтительную тишину, раздался звонок телефона.
Юбер замедлил шаг, пока не услышал после полагающихся приветственных слов оклик:
- Господин подполковник, погодите! Вас к аппарату
* * *
К середине января погода установилась сырая и теплая. Непривычный мороз капитулировал, уступив место влажным ветрам, пробирающим до костей, но и дышать уже можно было, не обжигая холодом носоглотку.
В те же дни Юбер принимал дела в Иври-сюр-Сен, мотаясь между Отелем де Бриенн, где теперь изображал деятельность Риво, и фортом, куда был приписан сам. Предполагалось, что и жить он будет там же, но по ряду причин подполковник предпочел оставить за собой комнату в пансионе неподалеку от улицы Архивов. Генерал не перечил, обрадовавшись, что в случае чего Юбер будет под рукой в Париже. В случае чего именно – не уточнялось. Здесь, как когда-то в Констанце, старый вояка совсем не разбирался в том, чем приходилось заниматься. В сытости и покое он добрел и толстел, тогда как каких-то пять лет назад, говаривали, воевал от души. Только вот в бой Риво больше уже не рвался, выучившись раздуваться от осознания собственной важности и еще совсем не понимая, что должность, придуманная для него, – фактическое списание в лом при сохранении должного почтения.
Юбера, впрочем, текущее положение именно теперь вполне устраивало. Нынче ему полагался служебный автомобиль и, что важно, люди в его подчинении, тогда как на берегу Бодензее приходилось справляться самому. О, как он ненавидел тогда бумажную работу! Как мешала она ему чувствовать себя хотя бы немного удовлетворенным, когда он служил во французской оккупационной зоне! Нет, ощущение, что он занимается чем-то не тем, и теперь никуда не подевалось. Куда ему деться, когда он и впрямь не любил рыться в чужих жизнях?
Там, в Констанце, его усилия хотя бы имели смысл – наказывать день за днем виноватых. Сейчас задача представлялась ему куда более простой и оттого не особенно нужной. Но это не отменяло того факта, что пройдет самое большее полгода, и он подаст прошение на восстановление в регулярной армии и вернется в Индокитай, где ему место.
Но в это утро, когда ветер пробирается под пальто, а ему есть чем дышать при отсутствии жалящего морозца, Юбер о том не думает. Он думает о вечере накануне, когда Аньес вытащила его в кинотеатр на комедию Мориса Лабро[1], которую она еще не смотрела. Тогда ему и открылось ее совершенно внезапное увлечение кинематографом. Внезапное для него, конечно. Иначе, чем в опере или на симфонических концертах Анри ее себе и не представлял. И это было удивительно – вдруг увидеть в ней совсем другое, чем думал она наполнена. Фильм был веселым, немного грустным, и даже, пожалуй, слишком женским. Ровно таким, как и следовало ждать от названия: «Трое мальчиков, одна девочка» – с внятной моралью о семейных ценностях. И совсем, совсем неожиданным. Для той Аньес, что он знал.
Эта, немного другая, рассказывала ему о режиссере, с которым, оказывается, немного знакома и который до этого снял всего одну картину. И о том, что в Париже эту комедию показывают позднее, чем в провинции. В общем-то, здесь и не планировали до тех пор, пока она не стала достаточно популярна в небольших городках.
Они похохатывали, глядя на большой экран, а Юбер краем глаз следил за ее мимикой, уверенный в том, что Аньес не замечает. Но единожды она все же заметила, повернув к нему лицо в темноте и надолго задержав взгляд. Так они и сидели, уставившись друг на друга и не касаясь. Сейчас – не касаясь, потому что теперь все шло как-то… правильно.
«Вот ты какая…» - словно бы говорил он ей.
«А ты? Ты такой?» - спрашивала она.
И медленно-медленно разомкнув взгляды, они снова возвращались к происходящему на противоположной стене.
Потом бродили до ночи по улицам, разговаривая и разговаривая почти без остановки, будто бы им по двадцать лет и совсем не было никогда войны. Лишь на мгновение запнувшись посреди рассказа о своей семье, Юбер вдруг обнаружил, что может наконец-то произносить их имена без желания казнить виноватых. Что ему хочется рассказывать о них, будто бы они и сейчас есть – как же их может не быть, когда они живут в нем? А еще его совсем не тревожила новая рана, не говоря уж о забытом старом переломе.
«Из тебя вышел бы заправский булочник, - прижимаясь к его локтю, теперь уже не оттого, что холодно, а оттого, что иначе не могла, фантазировала Аньес. – Боже, боже, я так и вижу тебя в муке и раскатывающим тесто! Розовощеким и с большими руками».
«В другой жизни, - отвечал он. – Там, где ты – была бы булочницей с жирком на боках и со светлой косынкой, чтобы волосы не падали. Как моя мать… она делала узел надо лбом».
«Я ничего не знаю о хлебе!»
«Там и знать нечего! Довольно помнить, что ни один булочник не должен печь булок дороже, чем в два денье[2], если это не пирожное в подарок. Но они не должны быть и дешевле, чем в обол[3], если это не эшоде[4]».
«Боже…» - в который уж раз сорвалось с ее губ, хотя Аньес и утверждала, что совсем не верит в Бога, пусть семья и воспитывала ее прилежной католичкой.
«Что? Древний статут парижских булочников! Отец любил эти глупости страшно».
И теперь уже она смотрела на него такими глазами, словно увидела в нем что-то новое, чего никогда не знала. Или словно он ответил ей на ее давешний вопрос.
«А ты? Ты такой?»
«Да, такой».
Но вместо того, чтобы сказать что-то вслух, она обхватила его локоть второй рукой и положила головку к нему на плечо. И они снова шли улицей города огней, в которой представлялись самим себе самыми яркими искрами. И казалось, что так легко игнорировать его глухую, тупую, изредка напоминающую о себе боль под ребрами от одной мысли, что булочной никогда не могло быть. А ее боли – резкой и дурной, заставляющей задыхаться при воспоминании о Доме с маяком, которого она больше, наверное, не увидит – будто не существовало. Будто бы Анри – утолял.
Они расстались глубоко за полночь.
И его часы до рассвета в пустой и словно не обжитой комнате, какими кажутся номера гостиниц или квартиры, которые часто меняют хозяев, не были больше окрашены горечью. С его груди сняли всю тяжесть света, и он мог спокойно спать.
Какое же это счастье – спать и не видеть снов!
Какое же счастье, быть в тишине и темноте!
Какое же счастье, что тем людям в кабаке Бернабе – не было за что!
Наверное, когда очень хочется верить хоть чему-нибудь, не поверить невозможно. К этому стремится вся человеческая сущность – верить. Если есть нужда довериться кому-то – презришь все, чему научила жизнь. К черту такую жизнь, в которой ни к чему не прислониться!
Тем больнее бывает обнаруживать шаткость опоры, уже хорошо приложившись затылком о пол.