Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хранить ужасные тайны
В детстве жертвы жестокого обращения часто получают от насильника приказ ни в коем случае ничего никому не «рассказывать», и, став взрослыми, мы нередко продолжаем хранить в строжайшей тайне подробности того, что с нами тогда произошло, а то и сам факт случившегося. Поэтому вынужденная необходимость хранить издевательства в тайне усугубляет и продлевает бремя.
Когда я думаю о том, чтобы открыть кому-то свои тайны, у меня возникают вполне понятные опасения. Такое трудно слушать. Такое трудно узнавать. Одна подруга разразилась безудержными рыданиями, когда я поделилась воспоминаниями; другая бросилась в туалет, и ее вырвало; а у человека, с которым я встречалась несколько месяцев (в детстве – алтарника в католическом храме), бешено заколотилось сердце. Пришлось его успокаивать. Многие просто не подготовлены психологически или эмоционально для восприятия такой информации, и, поскольку все произошло очень давно, никто ничем помочь и ничего изменить уже не может; а полученное знание (а оно тоже энергия), не имея продуктивного выхода, может застояться.
Дети, подвергшиеся насилию, став взрослыми, часто спрашивают, почему никто не понимал, что с ними происходит. Почему никто не замечал, что что-то случилось? Почему никто не пришел на помощь? Даже самый умный, хорошо воспитанный и уравновешенный ребенок не всегда способен выразить словами весь ужас сексуального насилия, когда его совершили над ним. И даже если бы он это сделал, окружающие взрослые бывают настолько зашорены социальными табу, что нередко просто не хотят верить в реальность происходящего, не желают его видеть. Мы не хотим об этом думать, не хотим об этом говорить и не хотим верить, что это происходит.
Когда мне было одиннадцать лет, мы переехали из единственного известного мне города в новый, совершенно другой, где было много травы, деревьев и мест для отдыха. Я перешла из приходской школы в государственную, и насилие осталось позади. Хотя во многих отношениях переход дался мне нелегко, в государственных школах недавно стало гораздо свободнее, поскольку учителя теперь более открыты, вовлекая учащихся в обсуждение, заставляя их думать, а не просто вдалбливая им в головы некие теории. Во мне тоже многое начало меняться. Через месяц или два однажды утром я проснулась не в силах закрыть рот.
Больно глотать, больно даже дышать ртом. Я не могу закрыть его из-за большой распухшей массы, перекрывшей рот, челюсть и горло. Родители ведут меня к врачу, думая, что у меня свинка; тот качает головой и направляет меня к дантисту. Доктор Дин раскрывает мне рот еще шире: «Упс-с-с!» После тщательного обследования он распыляет мне в рот и в горло несколько разных жидкостей.
Боль и опухлость продолжаются несколько дней, и ничего, похоже, не помогает. Наконец отец предлагает полоскать соленой водой. Теплый крепкий раствор соли успокаивает яростный огонь и жгучую боль во рту и горле, вытягивая яд.
Дантист считает эту странную хворь вспышкой герпеса.
Мудрое тело знало, как выразиться, даже когда я не умела сказать ни слова; мудрое тело знало, что от этого сильного воспаления пора избавляться. Несмотря на то что слова еще нельзя было произносить вслух, в одиннадцать мне больше не нужно было хранить весь яд этой ужасной тайны. Обожаемая мною Луиза Хэй, хорошо известный специалист по анализу эмоциональных и духовных причин разнообразных физических симптомов, в своем международном бестселлере «Энциклопедия здоровой жизни от Луизы Хэй» сообщает, что в герпесе выражается «абсолютная уверенность в сексуальной вине и необходимости наказания. Стыд как реакция на огласку. Вера в карающего Бога»[65][66]. И облегчение мне принесла очищающая и нейтрализующая сила простой соленой воды, а не лечебные спреи. Интересно отметить, что успокоить и наконец вылечить системную сыпь, спонтанно возникшую, когда я писала эту книгу, помогли, в частности, несколько поездок на Индейские горячие источники в Айдахо-Спрингс, штат Колорадо, богатые как раз природными солями. Процесс же полного очищения рта и горла продолжался несколько десятилетий. Еще много блоков и «пробок» пришлось убирать, чтобы открыть канал моего индивидуального голоса. Ведь профессиональная деятельность у меня тесно связана с необходимостью и способностью высказывать личную правду. Осенью 1991 года я провела ретрит, первый из множества за последующие восемнадцать лет. Год или два спустя из Коннектикута прилетела мама, чтобы присоединиться к группе из сорока семи человек на нашем ежегодном ретрите Pathweavers в Гранд-Лейк, Колорадо.
По дороге в горы мама с любопытством спрашивает, как мы с отцом уживались, ведь в детстве я с ним часто ссорилась: две сильные воли сталкивались лбами, а ребенком я к тому же обычно принимала на себя основную тяжесть этих наших столкновений. Тронутая столь очевидной материнской теплотой и заботой, я неожиданно порываюсь рассказать что-то о насилии. Но сейчас неподходящее время говорить об этом родителям. О моих воспоминаниях мама уже знает, но не знает точных подробностей. И без обиняков спрашивает, где это со мной случилось.
«В церкви», – произношу я, готовая к отрицательной реакции.
Она отвечает сразу же, не раздумывая: «Как ты считаешь, не случилось ли то же самое и с твоей сестрой? Потому что я всегда думала, что с ней что-то произошло…»
«Не знаю».
Моя набожная католичка-мать, которая, как я жду, сейчас примется возражать или сомневаться в правдивости моих воспоминаний, вдруг задумчиво произносит: «У тебя была привычка надолго исчезать, и никто не знал, где тебя искать – на улице, в парке…»
Я ошеломлена, но стараюсь сохранять присутствие духа, чтобы удержать машину на дороге.
А мама через несколько минут продолжает: «Но ведь, чтобы отправиться тебя искать, мне пришлось бы одевать и брать с собой троих маленьких детей», – бормочет она, скорее, самой себе.
Мы жили через дорогу от церкви и школы. Ответ матери сказал мне, что мои воспоминания-опасения вполне вероятны. Ведь шесть дней в неделю я проводила в школе и церкви, но меня могли «достать», даже когда официально меня там не было.