Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— О, да! — Рейли взглянул смеющимися глазами на Тилтиня и проникновенным голосом сказал. — Пастор заслуживает самых высоких похвал. Он держал себя в «Чека» как истинный патриот.
— Зачем? Зачем вы… — пастор не договорил. Слезы потекли из его глаз.
— Константин Георгиевич! — сочувственно произнес Савинков. — До чего вы довели человека! Выпейте, падре, вам станет легче, — он протянул Тилтиню рюмку. — Коньяк лечит всякие раны. Знаю это по себе. Выпейте же, падре.
«Падре, падре! Какой я тебе падре! — неожиданно разозлился Тилтинь. — Вычитал где-то это слово и щеголяет, не понимая разницы между пастором и падре». Вслух эту мысль пастор, разумеется, не высказал ни сейчас, ни позже, хотя Борис Викторович продолжал его так называть.
Понравилось, видно, Борису Викторовичу это слово — падре.
Часть третья
Чекист начинался так
Эта комната обычна.
И необычна.
Здесь работает Дзержинский.
Был ли в ЧД человек мягче, добрее?
Был ли в ЧК человек суровей, жестче?
Он, как никто в ЧК, познал важный закон времени— времени, когда не приходилось считаться ни со своими потерями, ни считать трофеи. Это знание дало ему право написать:
«Я постоянно, как солдат, в бою, быть может, последнем».
Но он никогда не терял дороги к людям и поэтому никогда не блуждал в затхлом лабиринте самоощущений.
Он любил людей, как жизнь.
И отдал жизнь за людей.
Он был — Дзержинский.
Спустя двадцать лет о нем вспоминали, когда надо было оправдать неоправданные жестокости.
Между тем он никогда не был жесток.
Суров — да!
Потому что жил в суровое время.
Эта комната обычна и необычна.
…Небольшая, с одним, выходящим во двор, окном.
Прямо против дверей — письменный стол…
Стол — прямо против дверей.
Дзержинский любил смотреть людям в глаза и, чтобы когда распахивались двери кабинета, сразу понять, кто перед ним.
«…Я живу тем, что стоит передо мной, ибо это требует сугубого внимания и бдительности, чтобы одержать победу».
Спустя двадцать лет люди нередко стали ошибаться в людях. Потому что верили одному человеку. А этот человек ошибался… Он был только человеком!
…Этажерка с книгами.
Только теми, которые нужны для работы.
Он не терпел беззакония.
Сурово карал за каждое его проявление.
И имел право сказать:
«Я нахожусь в самом огне борьбы… Но сердце мое в этой борьбе осталось живым, тем же самым, каким было и раньше».
…На этажерке с книгами, в простенькой деревянной рамке — фотография пятилетнего мальчика.
Это сын — Ясик.
У мальчика грустное, задумчивое личико. Простое, открытое, похожее на тысячи, миллионы других.
И, может быть, именно поэтому он так самозабвенно любил сына, детей.
И, может быть, поэтому он так яростно ненавидел врагов революции…
Спустя двадцать лет эти великие чувства стали приписывать только одному человеку. Но тот любил прежде всего самого себя.
…На стене, позади письменного стола, в плюшевой рамке фотография Розы Люксембург.
Их связывала большая дружба.
Дружба людей, поставивших перед собой одну цель. Их разделяли расстояния и время.
И все-таки они всегда были вместе, потому что ценили и уважали друг друга.
Спустя двадцать лет в забвении оказались сотни имен людей, связанных большими идеями, большими делами, большой дружбой, горячими сердцами.
…Под фотографией Розы Люксембург — небольшой плакатик:
«Дорога каждая минута!»
Да, он умел ценить время!
Свое и чужое.
Сколько дней или часов, или минут проживаешь за всю жизнь?
У иных вся жизнь — в бездейственном ожидании. Такие комкают свою жизнь и выбрасывают ее дни, как бумагу, как вечный черновик, за которым так и не приходит беловая рукопись.
Он сразу жил набело!
Говорил в молодости:
«Жизнь даже тогда радостна, когда приходится носить кандалы».
И сразу жил набело!
С самого начала!
Шесть раз в тюрьме! Минуты, часы, дни, месяцы. Годы!
Три раза в ссылке!
Время! Его всегда не хватало. «Все мое время — это одно непрерывное действие».
Поэтому:
«Дорога каждая минута!»
Спустя двадцать лет вхолостую были израсходованы миллионы часов, превратившихся в сроки заключений, в глубочайшие человеческие трагедии.
К счастью, то время ушло. И никогда не вернется! Никогда!
Простая, обычная комната.
В ней работал Дзержинский.
1
Яков Христофорович вошел в кабинет Дзержинского, положил на стол фотографию мужчины лет сорока двух — сорока пяти. Толстые губы плотно сжаты. Большие, навыкате глаза. Лицо спокойное, уверенное.
Феликс Эдмундович внимательно вгляделся в фотографию.
— Так вот он какой, этот грозный Рейли. Примечательное лицо, особенное. Умное? Или хитрое? — задал сам себе вопрос и тут же ответил. — И умное, и хитрое. Скорее так. И еще — подвижное. Легко преображается, меняется. Как у хорошего актера. Легкий грим, накладные борода, усы или брови — и вот уже нет Рейли. Одним словом — твердый орешек. Придется вам с ним повозиться.
— Есть одна идея, Феликс Эдмундович, — произнес Петерс. — Я уже говорил вам, что иностранные дипломаты не прекращают интересоваться красными латышскими стрелками. В последнее время через своих агентов они стараются втянуть в авантюру Эдуарда Берзина — командира легкого артиллерийского дивизиона…
— Берзина? Бородатый, высокий? Знаю! Он мастерски стрелял по Морозовскому особняку.
— Я познакомился с ним на фронте, под Ригой. Оттуда мы вместе пришли в Петроград. Он хотя и беспартийный, но революции предан душой и телом.
Слушая Петерса, Дзержинский встал из-за стола, прошелся по кабинету, потом остановился напротив Якова Христофоровича и с улыбкой заметил:
— Каждый день через ваши руки проходит бездна предательств, лжи, подлостей, а вы…
Эдуард Петрович Берзин. Фото 1928—30 гг.
— А что я? Не вижу ничего зазорного в том, что хорошо отзываюсь о человеке, если он того заслужил.
— И я не вижу, — рассмеялся Дзержинский. — Потому вы и удивительный.
— Обыкновенный.
— Пусть будет так, вечный вы спорщик. Ох, как нам важно сохранять в себе человеческое тепло! Не годится для работы в Чека тот, кто стал черствым.
Он помолчал немного и потом спросил:
— Так что с этим Берзиным? Какая у вас идея?
Петерс подробно рассказал Дзержинскому о встречах Берзина с пастором Тилтинем, о связях последнего с латышскими националистами, с Рейли и Савинковым.
— Через Берзина мы предполагаем подобраться к Рейли и к тем, кто за ним стоит. Возможно, к Локкарту.
— Что ж, идея неплохая, — заметил Дзержинский. — Нам во что бы то ни стало надо узнать, что задумали иностранцы. Мы с вами, Яков Христофорович, будем плохими интернационалистами, плохими большевиками, если не сумеем доказать всему миру, рабочим и крестьянам всех