Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отец Николай нравился мне тем, что был прямой человек. Все, что думал, то в глаза говорил.
Помню, как он бранил меня за то, что я во второй раз замуж собралась. Даже года на два меня состарить пы-тался и уверял, будто метрику мою читал. За меня тогда мать заступилась.
Мороскин лес, некогда царство деда Пармёна, теперь стал самым оживленным местом в селе. Тихими летними вечерами, когда все благоухало и золотая полоса зари еще радовала глаз, а далекие голоса казались в ясном воздухе близкими, я выходила на свою террасу и благодарно смотрела на Божий мир, который казался мне великим храмом Господним, где все служит Творцу, где каждый цветок, каждый листик шлет Ему ввысь свои свежие молитвы.
По тихой вечерней заре, через пруд, через сад, то смех веселый долетит, то пес залает, то дальняя песня, а от Каменевской рощи, там, где поповские загоны, льется милый звук свирели. Блаженные мои вечера деревенские, в сердце чистая тишина и молитва.
На ступеньках, у крыльца, в кругу внучат, откушав чаю, ведут беседу мать моя и ее друг Потап Антоныч. Разговор у них всегда начинается с хозяйства: про урожай, про скотину и про погоду. Потом расскажут, что им снилось, так и подойдут к любимой беседе: мать про жития святых, а Потап Антоныч, во всякий час со молитовкой, о проделках всякой нечисти лукавой; готовы хотя бы всю ночь толковать.
После того, как едва не погубили его Настю «порчей», все грозился Потап Антоныч подстеречь мучителей душ христианских да хлобыснуть осиновым колом, «чтобы дня три гузна почесывали». А грозил он больше всего ведьме Кузьминихе, которая «никак издохнуть не может, хоть ей за сто перевалило. Земля ее, стало, не принимает».
Эта самая Кузьминиха уже сколько раз у Потапа Антоныча из-под ног шмыгала, то кошкой прикинувшись, то собакой, а то свиньей, а встречалась – «раздери ее ястребы» – в разных местах: и около погоста, и около Никишкиного амбара, что недалеко от Кузьминихиной хаты. А раз у самой хаты собакой прикинулась.
– Ну, Антоныч, дак ето наш Рябчик был, – замечала мать.
– Нет, Хроловночка, Рябчик бы брехал, а ета, колотик, молчком шмыгнула.
– Да чего Рябчику на свово человека брехать? – настаивала мать, но Потап Антоныч не сдавался.
Он утверждал, что все «подъясельные, домовые, прудовые, подколесные, гноявые», кого ни возьми из чертенят – приятели Кузьминихи, и не кто иной, как она самая, из-под ног у него шмыгала.
– Ну уж, и попадись теперь она мне, – устрашающе потрясал он осиновым колом.
– Ты смотри, Антоныч, – предупреждала мать, – со страху Рябчика нашего не обидь, а то с испугу человек и всякую скотину за Кузьминиху может принять. Ты, Антоныч, послушай мене и замест осинового дрюка молитвы читай. Страх от человека отходит, когда читаешь «Да воскреснет Бог». Всякая нечисть от етой молитвы разбегается. Сказано в молитве: «Прогоняй бесы силою на тебе пропятого», вот какие слова великие. Я всю жизнь все со молитвой ночь о полночь ходила и ничего не боялась, без палки твоей осиновой. Молитва из огня-полымя вынимает.
Тут же мать для примера рассказывала про Марию Египетскую, как она из блудниц, по молитвам, святой венец прияла и как святые угоднички Божии от искушений дьявольских молитвами спасались. Лукавый-то все норовит искусить душу чистую-святую: куда доступ ему труден, туда его и тянет.
– Правильно, во святой час, – соглашался Антоныч. – «Он», прости Господи, не к ночи будь помянут, всюду пролезет, даже и в храм Божий.
Тут Потап Антоныч рассказывал про двух рогатых, которые забрались во храм в то время, как там служил обедню Святой Угодник. Рогатые уселись на карниз и стали записывать все грехи молящихся во храме, которых до того сами же соблазняли. Но когда у них воловья кожа, на которой писали, была вся исписана и места не хватало, они уперлись копытами в карниз и стали натягивать кожу, да так, что один рогатый с натуги угрешился. Святой Угодник, видевший все, улыбнулся. Тогда рогатые и его на воловью кожу записали.
– Вот, прости, Господи, какие шустрые, Угодника и то соблазнили, а нам, грешным, с ними и сладу нету, – сокрушенно вздыхал Потап Антоныч.
Помню, как мать от такого рассказа пришла в смятение, перекрестилась и плюнула.
– Прости, Господи, мою душу грешную, – зашептала она. – Лучше ты, Антоныч, мне таких страстей не рассказывай. Грех один.
– Нонче ужо поздно, а завтра, во святой час, расскажу, – поддразнивал Антоныч мать.
Внучата, любившие рассказы про ведьм, сидели тихо, не шевелясь. Они слушали бы еще деда и бабушку, но Потап Антоныч, кряхтя, опираясь на осиновый кол, вставал и говорил, заслышав дальнюю песню из-за леса:
– Пора. Ребята ужо в ночное коней повели, а мы все калякаем. Прощевайте, Акулина Хроловна, до завтрева.
И пошел по тропиночке вниз, где скрипит журавель, где колодец стоит и кудрявая ракита над самой водой. Перешел в канавку, а там кошачья мята все в полон забрала. Вот повернул налево. Впереди внучата, а он, во святой час со молитовкой, сзади. Дорожка там хуже, поросла бурьяном, лопухами по грудь. Вот миновал дерничек, и межу Баглая, и черемухи куст, что весной расцветал и далеко белел духовитым шатром. «В том шатре кружевном много было хором, там соловушка мой по ночам пировал, звонкой песней хмельной мне уснуть не давал».
А потом напрямик, огородом пошел, конопляной межой и домой. Как знакома мне эта дорога!
* * *
В то лето я не покидала надолго свое тихое село. В Москве спела четыре концерта в «Эрмитаже»[36], а один на Сокольничьем кругу. Этот концерт, собравший десятитысячную толпу, памятен мне тем, что после него я стала до ужаса бояться толпы, которая «из любви к артисту» может его в порошок стереть. Тогда, после концерта, я долго замешкалась в уборной, окруженная близкими и знакомыми, среди которых были и журналисты, а между ними и румяный Н.Н. Шебуев в своем неизменном сером сюртуке и высоком сером цилиндре.
Никто и не подозревал, что огромная толпа терпеливо ожидает моего выхода.
Как только я показалась в дверях, ко мне ринулись за цветами девицы, и так стремительно, что я покорно выпустила из рук букет, его разнесли мигом,