Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я плакала и бранила англичан, почему они не выглянут, не бросят денег певцу.
Плевицкий смеялся над моими слезами и, успокаивая меня, говорил, что все заняты своим делом.
– Певец поет, ты плачешь, англичане кофе пьют, а я занят решением вопроса, отпустишь ты меня сегодня в Монте-Карло или нет. Мне снился двадцать второй номер, и я обязательно должен на него выиграть.
Я утерла слезы и отпустила его на час проверить сон, и ровно через час Плевицкий был дома.
Сон оказался вещим. Он проигрался, как говорится, в пух и прах.
А отыгрываться я его не пустила.
* * *
В Москву я приехала за два дня до концертов. К этому времени из Курска со своим другом, молодым священником отцом Виктором, ко мне приехала мать.
Я опасалась, что мать разволнуют и шумная столица, и автомобиль, в котором ей на старости довелось ехать. Но опасения были напрасны. Москва ей «дюже» понравилась.
– Да она поболе Курска будя, – говорила мать и крестилась направо и налево: – Храмов-то, храмов-то Божьих сколько!
А новое слово – «автомобиль» – у нее что-то не выговаривалось и она назвала его проще – храпунок.
– Ну и храпунок! – удивлялась она. – Едешь себе, добро милое, как в люльке, и кнута не надобно, и кобыла тебе, прости, Господи, перед носом хвостом не машет, а он себе похрапывает да едет. Вот умственная диковина, до чего дошел человек.
На концерте, в Большом зале Консерватории, она сидела в ложе с отцом Виктором.
Зал был полон лучшего московского общества. За ужином, после концерта, я спросила мать об ее впечатлениях.
– Что ж, доченька, по правде сказать, ты Богом отмечена, и талант тебе послан, а песни поешь такие, что их и в церкви не грех петь да слезами обливаться. Да как мать хвалить тебя не стану, а то выйдет, что «хороша наша дочка Аннушка, а кто хвалит ее – матушка да бабушка». Хучь тебя-то хвалят многие, сама нонче видела.
– А публика, как тебе нравится наша московская?
Мать кашлянула, поправила шаль и сказала:
– Публика? Публика-то серая.
– Как серая?
– Да так, серая. Енералов больно мало. Один сидел напротив тебя на первом месте, и тот какой-то маленький, щупленький.
А маленький, щупленький генерал, которого заметила мать, был мой верный слушатель, не пропускавший ни одного моего концерта, командующий Московским округом Плеве.
На этот раз сказалась в матери жена николаевского солдата. С далеких времен, когда еще ее Васечка безупречно нес долгую царскую службу, а мать была при нем, привыкла она считать генеральский погон выше купеческих бриллиантов, которых на моем концерте было много, да мать их, пожалуй, и не приметила. В Москве она скоро заскучала, хотя в этом и не признавалась. Но однажды я застала ее в слезах в кабинете, окно которого выходило на соседние крыши. У окна она проводила большую часть дня. На мой вопрос, чего она плачет, она долго не отвечала, а потом указала на ворон, ходивших по крыше.
– Ты глянь, какие они бедные, ножки тоненькие, а на дворе-то мороз, и клевать нечего.
– Но ты же их кормишь, – сказала я, посмотрев на зерно, рассыпанное за окном.
– Да ета покуда я тут, а когда уеду?
– Ты в деревню, родная, хочешь, – догадалась я.
– А што ж? И поехала бы внучат повидать. Весна идет, а тут простору нету, што тюрьма.
Я понимала, что матери, привыкшей к деревенскому простору, было тесно в городской квартире, а тут еще, когда шла она в ближайшую Пименовскую церковь к обедне, ее из-за угла чуть «храпун» не задавил и теперь ходить туда боязно. В квартире она все уже осмотрела, все потрогала, окропила святой водой стены так, что во всех комнатах на темных обоях белые потеки. Исследовала электричество, да так, что раз всюду свет погас. Нет простора, что тюрьма.
– А как же ты в деревне одна жить зимой будешь? – спрашивала я.
– Там веселее. Там перед окном снежная поляна, кругом лес. Ветер с листьями сухими играет. Подхватит, в кучу соберет. Они на месте покружатся, опять разбегутся, словно карагоды, танки водят, а я гляжу в окно. С ними веселее.
Так Акулина Фроловна и уехала в деревню, а я должна была ехать в Петербург.
* * *
В Петербурге я всегда останавливалась в «Европейской» гостинице. Вечером, перед началом концерта, уже готовая, я стояла у окна и наблюдала съезд. Длинная вереница экипажей, конец которой был на Невском, медленно двигалась к Дворянскому собранию. Я смотрела на публику, которая через несколько минут будет разглядывать меня.
Съезд кончался. Я медленно иду через Михайловскую улицу из отеля в собрание. В артистическом подъезде, в неосвещенных углах, на лестнице, стоят темные фигуры и суют мне письма, – все просьбы, просьбы.
Вот и белый зал собрания.
Как я любила его, когда он сиял хрусталями люстр и приятно шумел толпой!
Весь первый ряд всегда был занят гусарами. Царская ложа редко пустовала.
На эстраде я пьянела от песен, от рукоплесканий, и могла ли я думать тогда, что за спиной у каждого из нас стоит призрак ужасный, что надвигается дикая гроза, которая согнет наши спины и выжжет слезами глаза, как огнем.
А в тот приезд в столицу, в одно из воскресений, я получила приглашение от великой княгини Ольги Александровны приехать к пяти часам во дворец, на Сергиевскую[37].
По воскресеньям к ней приезжали из Царского Села дочери государя, великая княгиня устраивала у себя племянницам маленькие развлечения.
Когда я приехала, великие княжны уже были там и пили с приглашенными чай. Там была блестящая гвардейская молодежь, кирасиры, конвойцы. Была Ирина Александровна[38], похожая на лилию, и круглолицая принцесса Лейхтенбергская Надежда.
Великая княгиня Ольга Александровна подвела меня к юным княжнам и усадила за чай.
Царевны были прелестны всей свежестью юности и простотой. Ольга Николаевна вспыхивала, как зорька, а у меньшой царевны Анастасии все время шалили глаза.
Во дворце царили простота и уют, которые создавала сама высокая хозяйка, великая княгиня.
Когда я увидела ее впервые, мне казалось, что я ее уже давным-давно знаю, давно люблю и что она издавна мой хороший друг. Каждый ее взгляд – правда, каждое слово – искренность. Она сама простота и скромность. Обаяние