Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они поужинали при свете одного-единственного фонаря. Никто не проронил ни слова. После ужина Сесар, Рауль и Рамон снова вышли в море, прихватив фонари и бутылку раисильи[99].
– Но как они могут надеяться, что найдут его в темноте?
– Не могут, – сказал Луис.
Она пошла в свою комнату, чтобы собрать вещи, повесить серый костюм – пусть разгладится. Утром она уезжает, насчет моторки уже договорилась. Она лежала с открытыми глазами на влажном матрасе, смотрела сквозь москитную сетку на ночной пейзаж в лучах оловянной луны. Сесар лег рядом, обнял ее, ласкал своими сильными изрубцованными руками. Его рот и тело были солеными на вкус. Их разгоряченные, отяжелевшие на суше тела пульсировали. Ритм моря. Когда забрезжил тусклый свет, они заулыбались и заснули, слившись воедино, как те черепахи.
Когда она проснулась, он сидел на ее кровати, одетый – в плавках, в рубашке.
– Элоиза, ты можешь дать мне двадцать тысяч на баркас?
Она замялась. “Двадцать тысяч” – звучит так, словно это огромные деньги. И правда огромные, даже если пересчитать песо в доллары.
– Могу, – сказала она. – Чек тебе подойдет?
Он кивнул. Она выписала чек, он положил его в карман.
– Gracias[100], – сказал он, поцеловал ее в веки и ушел.
Солнце встало. Сесар возился у генератора, с его руки капал черный мазут. Элоиза накрасила губы у осколка зеркала. Во дворе свиньи и куры подъедали объедки, гоняя грифов. Мадалено разравнивал граблями песок. Исабель вышла из кухни:
– Pues ya se va[101]?
Элоиза кивнула, хотела было на прощанье пожать Исабель руку, но старуха обняла ее. Женщины качнулись, прижавшись друг к дружке; ладони Исабель, мокрые от мыльной воды, теплые, коснулись спины Элоизы.
Моторка из отеля приблизилась к берегу в тот самый момент, когда “Ла Ида” прошла над стеной тарасков, направляясь в открытое море. Мужчины помахали Элоизе руками и отвернулись. Они проверяли свои регуляторы, навешивали на себя ножи и грузы. Сесар проверял, есть ли воздух в баллонах.
Монахини усердно внушали мне, что надо быть хорошей. А в старших классах мне то же самое внушала мисс Доусон. В Сантьяго в 1952 году. Шесть девочек, в том числе я, собирались продолжить образование в американских университетах; мы должны были ходить на предмет “История США и обществознание”, который вела новая учительница, Этель Доусон. Единственная американка среди учителей: остальные были местные или родом из Европы.
Мы обходились с мисс Доусон чудовищно. А я – хуже всех. Если намечалась контрольная, к которой никто не подготовился, я ловко отвлекала мисс Доусон до самого конца урока расспросами про “Покупку Гадсдена”[102]. А если мы рисковали вконец засыпаться – разводила ее на вопли о сегрегации или американском империализме.
Мы высмеивали ее, передразнивали ее гнусавый, с подвыванием бостонский выговор. Левый ботинок у нее был на высокой платформе (она хромала после полиомиелита); на носу – очки с толстыми стеклами в тоненькой железной оправе. Зубы торчали в разные стороны, голос был противный. Казалось, она себя нарочно уродует еще пуще: одевалась в какие-то мужские цвета, да еще и совершенно несочетаемые, носила мятые брюки с пятнами от супа, стрижка у нее была кривая, на голове обычно косынка цвета “вырви глаз”. Когда она разглагольствовала, лицо становилось пунцовым, от нее воняло потом. Ладно бы она просто выставляла свою бедность напоказ… Мадам Турнье день за днем появлялась в одном и том же – поношенной черной юбке и блузке, но ее-то юбка скроена по косой, а черная блузка, позеленевшая, истертая, сшита из первосортного шелка. Стиль, царственность – тогда для нас это было все.
Мисс Доусон показывала нам кино и слайды о положении чилийских шахтеров и докеров, до которого их довели исключительно Соединенные Штаты. А между прочим, в ее группе учились дочь посла и дочери нескольких адмиралов. Мой отец, горный инженер, сотрудничал с ЦРУ. Я знала: он искренне верит, что Чили нуждается в американской помощи. Мисс Доусон думала, что старается достучаться до впечатлительных юных созданий, а на самом деле перед ней сидели избалованные американские мажорки. У каждой из нас был богатый, красивый, влиятельный американский папочка. В таком возрасте девочки обожают своих отцов и лошадей с совершенно одинаковым пылом. И тут учительница намекает, будто наши отцы – злодеи.
Поскольку на ее уроках говорила в основном я, именно в меня она вцепилась: просила задержаться после уроков, а однажды даже повела гулять по розарию, жаловалась на атмосферу элитизма в нашей школе. У меня иссякло терпение:
– Тогда что вы тут делаете? Почему не идете учить бедняков, если так за них переживаете? Зачем вообще иметь дело с нами, снобами?
Она ответила, что работает там, куда ее взяли, потому что ее профиль – история США. Испанским языком она пока не овладела, но все свободное время посвящает работе с бедняками и волонтерству в революционных организациях. Она сказала, что занятия с нами – вовсе не пустая трата времени… Если ей удастся изменить образ мысли хоть в одной голове, ее труд окажется не напрасен.
– Возможно, это будет ваша голова, – сказала она. Мы сидели на каменной скамейке. Большая перемена заканчивалась. Пахло розами, а от ее свитера – плесенью.
– Скажите, на что вы тратите свое время в выходные? – спросила она.
Показаться вертихвосткой мне было бы нетрудно, но я все равно сгустила краски. Парикмахер, маникюрша, портниха. Ланч у “Чарльза”. Поло, регби или крикет, thйs dansants[103], ужин, вечеринки до рассвета. В семь утра в воскресенье – к мессе в Эль-Боске, прямо в вечернем платье. Потом – завтрак в загородном клубе, гольф или бассейн, либо, может быть, весь день на пляже в Альгарробо, а зимой – лыжи. Разумеется, кино, но по большей части мы танцуем всю ночь напролет.
– И вы удовлетворены своим образом жизни? – спросила она.
– Да, удовлетворена.
– А если бы я попросила вас уделить мне субботы, всего на месяц, вы бы согласились? Увидеть ту часть Сантьяго, которой вы не знаете.
– Зачем я вам понадобилась?
– Видите ли, я, в общем, считаю, что вы хороший человек. Мне кажется, этот опыт может вас чему-то научить, – и она стиснула мне руки. – Попробуйте.