Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На «наших» фотографиях почти всегда присутствую я: в матроске, в шубке, в костюмчике, с пышным бантом на шее…
Поход в фотоателье был важным событием.
Сначала все чистили зубы, мыли головы, шеи и ноги, одевались празднично. В квартире пахло паленой тряпкой и одеколоном: мать гладила выходные костюмы, отец брился, прижигал порезы квасцами, умывался «шипром», надевал белую рубашку с твердым воротничком и галстук на резинке. Мать долго причесывалась, облачалась — по сезону — в элегантный шерстяной костюм или шелковое платье, брала с собой туфли на шпильках, каждому выдавала по надушенному платку. Она волновалась, все время что-то поправляла — галстук отца, мои волосы, свое янтарное ожерелье. Сюр Мезюр усаживал родителей так, чтобы они почти касались головами, а меня — между ними, прятался под черной накидкой, кричал: «Ку-ку!», после чего можно было перевести дух и утереть пот.
Я ждал в маленькой приемной, пока мать надевала туфли на шпильках, чтобы сфотографироваться с мужем, а потом мы отправлялись в «Собаку Павлова» — праздновать это событие. Отец выпивал рюмку-другую водки, мать смачивала губы клейким кагором, а я наслаждался колкой и приторной крем-содой.
Через неделю снимки были готовы.
Отец был равнодушен к фотографиям, а вот мать могла разглядывать их часами. Особенно ей нравились фото, на которых она была запечатлена одна: тонкая талия, полная грудь, стройные ноги, взгляд лукавый и томный.
Ателье «Сюр Мезюр» пользовалось в Чудове такой же популярностью, как клуб или «Собака Павлова». В каждой чудовской семье хранились альбомы с множеством черно-белых фотографий. Как только ребенок достигал года, его тотчас несли в ателье. Детей фотографировали каждый год вплоть до совершеннолетия. Сыновей — еще и перед призывом на армейскую службу и по возвращении домой. Дочерей — на школьном выпускном, а потом — в свадебном платье. Стариков — в гробу, который выносили во двор, ставили на табуретки и обступали с трех сторон все родные, близкие и соседи. Взрослые фотографировались по случаю серебряной свадьбы, приезда родственников или покупки мотоцикла с коляской.
Сумасшедшая старуха Слесарева оживлялась только в том случае, если ей предлагали сфотографироваться. На многочисленных снимках она держит в руке яблоко, бокал с вином или веточку цветущей вишни — Слесарева была старухой с причудами. Однажды, когда под рукой не оказалось ничего подходящего, она вытащила изо рта вставную челюсть и приказала запечатлеть ее с этой челюстью в руке.
После ее смерти этими фотографиями наследники два дня топили печки, одалживали соседям на растопку, но так и не избавились от всех карточек — их потом то и дело находили то в пуховых подушках, то под половицей, то за иконой…
Среди «наших» сохранились всего две фотографии Иды. На одной она в гриме знаменитой своей Машеньки, а на другой — в большой компании на веранде Африки.
Кабо, Лизанька с пятилетним Артемом, Маняша с годовалой Алисой, Баба Шуба, Ида, моя мать и, конечно, я — черный бушлат, пуговицы с якорями, вязаная шапка. Все собрались за длинным дощатым столом, на котором расставили бутылки и стаканы. Ида и моя мать дымят сигаретами, Кабо откинулся на стуле, сложив пухлые руки на животе, Баба Шуба сидит колом, а я смотрю в сторону.
Фотографировал, разумеется, Арсений Рябов.
Закованную в гипс ногу Иды уложили на стул, поставленный рядом, и получилось, что Ида сидит в профиль к объективу. Женщины не успели поправить волосы, выбивавшиеся из-под шапочек и платков, Маняша что-то говорит Иде, толстощекий Артем пытается прожевать бутерброд — снимок получился живым, очень живым, такие в Чудове не любили и гостям не показывали. Но на этот раз даже Баба Шуба, столп и ограда однобрюховских вкусов, оставила себе именно это фото, а не то, на котором все смотрят в объектив с постными лицами, хотя и на нем я таращусь вбок, а Артем что-то жует.
О том, что Ида попала в больницу, первой узнала Маняша, которая тогда гостила у Бабы Шубы. Маняша позвонила Кабо, и тот с Лизанькой и сыном примчался в Чудов. Маняша и моя мать накрыли стол, а потом, когда в комнате стало совсем уж душно, было решено спуститься на веранду. Маняша нажарила мяса, Кабо привез несколько бутылок армянского коньяка и мандарины — стол получился на славу.
— Воздух заканчивается, — говорил подвыпивший Кабо. — Я это чую, Ида: воздух идеализма заканчивается. Надежды, ожидания… все заканчивается, и закончится не сегодня-завтра, уж поверь мне… — Он понизил голос. — Хрущев — безмозглое животное, во всяком случае — в культурном отношении. Он, конечно, authentic political animal, но очень тупое и хамское… Сталин отбил им всем мозги раз и навсегда. Ну да, страха больше нет, но и ничего больше нет, один цинизм. Ни идеалов, ни идей, одна только мысль… даже не мысль, а я не знаю что: дайте нам вволю нажраться, больше ничего. Отдыхайте! От чего? Не важно — отдыхайте и ешьте! Что ж, народу это понравится… уже нравится… цинизм, лицемерие, безответственность… никаких умственных, душевных усилий — такое всегда нравится… дешевый хлеб, понимаешь? Дешевый хлеб… это зреет, зреет, я чую… воздух кончается… нам предстоит долгое путешествие в безвоздушном пространстве… — Вздохнул, выпил и сменил тему. — Меня тут привлекли к одному большому делу, там и тебе местечко найдется. На радио формируется программа спектаклей… главным образом классика: Островский, Чехов, Шекспир, Мольер… даже «Трамвай „Желание“»… Бланш Дюбуа — как тебе, а? Умереть в открытом океане, отравившись немытым виноградом… а? Пусть они там что хотят, а мы — в открытом океане… немытый виноград лучше, чем этот их дешевый хлеб… у них дешевый хлеб, а у нас — Гольдони, Гоцци, Чехов… про Чехова я уже, кажется, говорил… подбирают людей для «Вишневого сада»… Раневская, Ида! А? И платят неплохо, очень неплохо… ведь здесь не жизнь, в Чудове этом, а черт знает что… кино по субботам, самогон по воскресеньям да черви — всегда…
— Господи, Кабо, какие черви? — не поняла Ида.
— Дождевые черви… выползки… или как их там… ну на них рыбу ловят… или здесь рыбу не ловят? Тогда что здесь ловят? Лягушек? Мышей?
— Спасибо, милый, но — нет. Я не хочу. Просто — не хочу.
— И никаких «почему»?
— Потому что вода.
Через неделю она узнала о том, что Эркель продал дом и уехал из Чудова. Больше она о нем ничего не слышала.
21.
Той ночью, когда Эркель принес ее в больницу со сломанной ногой, Ида встретила Колю Вдовушкина. Он лежал в четвертой палате на десять коек. Ему сделали операцию по поводу язвы желудка. Тогда все боялись новой мистической болезни — рака. Коля тоже считал, что у него рак, а вовсе не язва. Он был тощ и желт, оброс сивой щетиной, много курил, кашлял и выглядел старик стариком, хотя ему не было и шестидесяти. У него болели ноги, слезились глаза, а во рту почти не осталось зубов. Он вспоминал дедушку Иоганна Эркеля, Мечтальона, библиотекаря со странной фамилией Иванов-Не-Тот, Спящую красавицу, фламандских палачей, жаловался на головные боли, из-за которых даже читать не мог…
— На фронте думал: останусь в живых — все книги перечитаю, и вот тебе… — Он вдруг понизил голос. — Шекспира не читал, Ида. Некрасова читал, Пушкина читал, Горького читал, а Шекспира — не успел… теперь и не успею… «Ромео и Джульетту» не читал! Стыдно…