Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Слушаю, красавица.
Она чуть не забыла, зачем, собственно, пришла.
– Два куска свинины, мистер Уокер, будьте добры.
Мясник швырнул их на широкие весы, как рыбу.
– Шесть яиц, больших, коричневых. Впрочем, давайте уж целую дюжину.
Уокер, стоя к Энн спиной, многозначительно поднял бровь.
– И можно заказать «шатобриан» на субботу?
Поворачиваясь к ней, мясник улыбнулся:
– Я так и думал, что требуха с луком вам рано или поздно надоест.
Энн засмеялась; выходя из магазина, она подумала: какие странные вещи говорят продавцы; наверное, это особенность ремесла; через некоторое время все клиенты становятся неотличимы друг от друга; и голова у меня действительно грязная. Между тем мясник думал: ну хорошо, что он вернулся на работу, или нашел новую, или что там.
Энн рассказала Грэму, как мясник принял ее за кого-то другого, но он только хмыкнул в ответ. Ну ладно, подумала она, это не то чтобы очень интересная информация, но все-таки повод для разговора. Грэм становился все более молчаливым и сосредоточенным. Казалось, что теперь говорит почти исключительно она. Поэтому она и заводит речь про что-нибудь вроде мясника. А когда это происходит, он хмыкает, как будто хочет сказать: я не так разговорчив, как ты ожидаешь, именно потому, что ты говоришь о таких скучных предметах. Однажды она пыталась описать новую ткань, которую видела на работе, и посредине ее тирады он вдруг поднял взгляд и сказал:
– Мне все равно.
– Все равно побит давно, – машинально ответила она.
Так ей всегда говорила бабушка, когда в детстве Энн выказывала нахальное равнодушие. А если это «все равно» подразумевало истинную неподатливость, бабушка прибегала к полной версии:
Все равно побит давно,
И ему не все равно.
Положили в суп вчера,
Кипятили до утра.
От летнего отпуска у Грэма оставалось еще целых три недели (Энн никак не могла привыкнуть называть это каникулами). Обычно это был один из лучших кусков года, когда Грэм вел себя дружелюбно и радостно. Она уходила на работу, радуясь, что он остается дома, будет немножко читать, может быть, что-нибудь приготовит на ужин. Иногда, в последние год-два, она убегала с работы в середине дня, приходила потная и возбужденная от жары и собственной легкой одежды, от толчеи и шума подземки; они без всяких слов понимали, почему она пришла так рано, и отправлялись в постель, когда ее тело было еще влажным на всех сгибах.
Дневной секс – самый лучший, считала Энн. Утреннего секса ей в свое время вполне хватило; обычно он означал «Извини за вчерашнее, но вот пожалуйста», а иногда – «Ну, теперь-то ты меня сегодня не забудешь», но ни одна из этих эмоций ее не привлекала. Вечерний секс – ну, это просто секс по умолчанию, правда? Он мог варьироваться от обволакивающего счастья через сонное согласие к напряженному «Ну мы же ради этого так рано легли, давай уже займемся». Вечерний секс был так же хорош, так же нейтрален, безусловно так же непредсказуем, как секс вообще. Но дневной секс никогда не оказывался просто вежливым способом что-нибудь загладить; это был намеренный, целенаправленный секс. Иногда в нем слышался причудливый шепот (даже в случае замужества) – «Вот что мы делаем сейчас, и я все равно хочу провести с тобой вечер». Дневной секс приносил подобные неожиданные радости.
Один раз после возвращения из Франции Энн попробовала вернуться к этому. Но когда она пришла домой, Грэма там не было, хотя он обещал, что никуда не уйдет весь день. Она почувствовала себя муторно и расстроенно обошла квартиру, проверяя каждую комнату. Она приготовила себе чашку кофе. Пока она его пила, ее настроение свободно скатилось до разочарования и ниже. Они не могли заняться любовью; он куда-то свалил; если бы у него был хоть какой-нибудь инстинкт, какое-то предчувствие… Она внутренне порицала сущностную неспособность мужчин почувствовать настроение, уловить мгновение. Потом она вдруг встрепенулась: вдруг он ушел, но собирался прийти? Вдруг что-то случилось? Сколько времени уходит, пока это выяснится? Кто тебе позвонит? В интервале пятнадцати секунд она достигла очевидных радостей вдовства. Ну и пожалуйста, помирай, не возвращайся, увидишь, насколько мне все равно. Перед ее глазами промелькнули быстро сменяющиеся кадры с автобусом, застрявшим посредине дороги, раздавленными очками, черным пакетом в человеческий рост, который погружают в «скорую помощь».
Потом она вспомнила Марджи, свою школьную подругу, которая лет в двадцать пять влюбилась в женатого мужчину. Он оставил семью, завел с ней хозяйство, перевез все свои вещи, развелся. Они планировали завести детей. Через два месяца он умер от совершенно обычной и крайне редкой гематологической болезни. Спустя несколько лет Марджи рассказала Энн о своих чувствах: «Я очень его любила. Я собиралась провести с ним остаток жизни. Я разбила его семью, так что, даже если бы мне не хотелось продолжать, это было необходимо. А потом он похудел, побелел, истончился, и я наблюдала за тем, как он умирает. А на следующий день после его смерти я услышала, как что-то внутри меня говорит: „Ты свободна“. Повторяет и повторяет: „Ты свободна“. Хотя мне этого совершенно и не хотелось».
Энн не понимала этой эмоции – но теперь поняла. Она хотела, чтобы Грэм оказался дома, немедленно, в безопасности; она хотела при этом, чтобы он лежал под колесами автобуса, растянулся, опаленный, на рельсах в метро, был пронзен приводным валом автомобиля. Эти два желания сосуществовали и даже не собирались враждовать между собой.
Когда Грэм явился, около семи, ее чувства поутихли. Он сказал, что ему внезапно понадобилось кое-что посмотреть в библиотеке. Она не задумалась, верить этому или нет, она больше не спрашивала, видел ли он в последнее время какие-нибудь хорошие фильмы. Ему явно не казалось, что перед ней следует за что-нибудь извиняться. Он выглядел слегка уставшим и с порога отправился принять душ.
Грэм более или менее не врал. Утром, когда Энн ушла, он дочитал статью и помыл посуду. Затем обошел весь дом, как грабитель, удивляясь каждой комнате. Как всегда, дорога привела его в кабинет. Он мог, конечно, засесть за новую биографию Бальфура, которую он даже купил. Эта мысль его вполне привлекала, потому что в наши дни биографии – так ему, по крайней мере, казалось – все больше говорили о сексе. Историки, и в лучшие-то времена не отличавшиеся сексуальной прытью, наконец из некоторых источников узнали о существовании