Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Давай вместе считать. Драка с Иваном Московским займет не более полугода, а скорее всего меньше. Нельзя ему будет долго с нами и с Литвой враждовать, когда крыша над головой горит и татары в двери ломятся. Увидит нашу силу – сторгуемся быстро. С Марфой выйдет подольше. Тут как? Во-первых, надо ее без сторонников оставить. Во-вторых, без денег – доходы ее подорвать.
Горшенина нахмурилась:
– Легко сказать «без сторонников». За Марфу полгорода. И доходы ты у нее как отберешь? Ты ее знаешь. Она ладья крепкая. В бурю воду черпает, а тонуть не тонет.
– Клятву помнишь? – спросила Настасья. – Которую мы на Господе дали? Чтобы всем быть едино, кто бы на выборах ни победил? Если Марфа станет во время войны строптивиться против нашего посадника, от нее отвернется весь город. Значит, все Марфины сторонники будут в нашей воле, под нашим приказом. И, пока воюем, мы многих к рукам приберем. Кого лаской – здесь на тебя надеюсь, кого выгодой или иным чем – это я беру на себя. Рассобачить Марфу с ее союзниками нетрудно, если власть в Новгороде наша. Взять хоть тех же Ананьиных, которые с ней сейчас не разлей вода. Они ведь тоже, как она, на Белом море промышляют и на Двине мех берут. Посулим им передать Марфины угодья и ловные права – устоят ли перед таким искушением?
– Вряд ли, – признала Горшенина.
– Или Арзубьевы. Помнишь, как они лет двадцать назад с Борецкими из-за участка на Розваже судились? Можно ту тяжбу возобновить, посулить Арзубьевым поддержку. Говорю тебе: оставим Марфушу и без подручников, и без денег.
Ефимия молчала.
– Значит что? На Москву – полгода? – задумчиво повторила она.
– Самое большое.
– А на то чтоб Марфу голой оставить?
– Еще год.
– Значит, быть Булавину степенным полтора года, а потом – мой Ондрей?
Две великие женки смотрели друг на друга в упор. Неподалеку шумел пир, орали и похвалялись мужчины, а будущее Господина Великого Новгорода решалось здесь, в темноте и тишине.
– Полтора. Самодолгое – два. И решать, когда пора, будешь ты. Даю на то тебе слово Настасьи Григориевой. Оно у меня твердое, неотменимое.
Зачем человеку нужно твердое слово, про которое все знают, что оно – камень?
Затем, чтобы однажды, в самый нужный час, его, словно калач, разломить и умять во доброе здоровьичко.
Степенной посадник из Ярослава Булавина, может, и паршивый, но на войне он себя покажет, орлиные крылья расправит. И кто потом захочет менять орла на курицу? А править Новгородом Булавину не придется. На то у него есть кормщица…
Лукавые мысли проносились, никак не отражаясь ни в ясном взгляде Григориевой, ни на честно́м ее лице.
Ефимия вздохнула – уже не настороженно, а озабоченно.
– А как со Псковом быть? Ведь права Марфа: без псковитян нам Москву не одолеть. Аникита Ананьин с ними поладит, они его любят. Булавина же псковские ненавидят и боятся. Не забыли, как он их в войну мечом сек. Гляди, Настасья, не погубить бы нам с тобой общего дела в погоне за своими прибытками.
Каменная усмехнулась.
– Полно тебе. Да мы при таком посаднике, как Ярослав, со Псковом еще лучше договоримся. У нас теперь с ними общая беда, общий интерес. А что они Булавина боятся, это еще лучше. Сговорчивей будут.
– Погоди, но твой Ярослав на всех улицах-площадях два месяца псковских злодеев ругал! Они у него отца и жену убили! Как же он, сделавшись посадником, станет за союз со Псковом говорить?
– Красиво станет говорить. Что ради родимого Новгорода готов от своего горя отступиться и мести на псковитянах не искать. Увидишь, как всем это понравится. Эх, Ефимия, нам бы только на Великом Вече не проиграть, и всё у нас сладится. Всё по-нашему выйдет. Но Марфа пока сильна. Загородский конец за нее, и Людин тоже. У нее много друзей, много слуг, много денег. Месяц впереди будет жаркий.
Шелковая неожиданно подмигнула:
– Скажу тебе, раз уж у нас вышел такой честный разговор. Племянник мой, Михайла, только на словах Марфы держится. За нос ее водит. А перед Великим Вечем за кого велю, за того и уступится.
– Ох, Ефимья… – только и вымолвила Григориева.
Раз Горшенина выдала свою сокровенную тайну, значит, из-за Булавина их союз не разрушился, а только крепче стал. Вот теперь всё действительно выйдет ладно.
У литовцев есть поговорка. Они говорят про шибко алчного человека: хочет корову съесть и молока не лишиться.
Вот Настасья ныне и корову съела, и при молоке осталась. Это уметь надо.
Назавтра после кончанских выборов, впервые за почти два с половиной месяца, Изосим получил от боярыни день отдыха и собирался попользоваться им со вкусом.
Перво-наперво поздно встал – не в потемках, но после рассвета, – и как следует занялся лицом. С начала августа за недосугом кожа обветрилась, нарушилась линия бровей, раскосматились волосы. Только и успевал, что бриться, да не каждый день. Бывало щетина отрастет, начнет изнутри тереться о маску – все щеки исчешешь.
Ныне же сел перед зеркалом, прикрыл калечную половину лица платком, верхнюю привел в порядок: подстриг-подровнял брови, особым гребешочком расчесал замечательно длинные ресницы. Начисто выбрился, втер бальзам, подкрасился тушью, наложил белила.
Потом платок убрал и рассматривал себя всего, какой есть. Это зрелище Изосиму никогда не надоедало.
Поверху лик был прекрасен, будто не мужской и даже не девичий, а ангельский. Но чуть опустишь взгляд – и словно поднял крышку сгнившего гроба: сморщенная дырка вместо носа, желтизна оскаленных, вечно сохнущих зубов.
Поднимет глаза – опустит, поднимет – опустит. Вдруг подумалось: вот госпожа Настасья тоже никогда ни перед кем низко надвинутого плата не снимает. А что если и у нее там какое-нибудь уродство? Незарастающие дырья прямо до мозга или ужасные язвы со струпьями? От неожиданной мысли Изосим не улыбнулся, этого он не мог, а лишь издал глухой хмыкающий звук.
Осмотр, как всегда, завершился самым приятным. Калека начистил мелом и надел серебряную личину. Безобразие исчезло, сменилось безупречной, сияющей красотой. Ею Изосим тоже полюбовался.
Затем настало время завтрака. Маску снова пришлось снять.
Ел он всегда медленно, долго и много – на целый день. И в одиночестве. Видеть такое посторонним было нельзя. Один раз, давно, во время трапезы услышал за дверью шорох. Кинулся, схватил комнатного служку, который подглядывал – чем это страшный человек хлюпает? Взял за горло, сдавил и не отпустил, пока из глупого холопа не вышел дух. После ночью вывез тело к Волхову, бросил в воду. Все решили, что раб сбежал.