Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Зато холсты и краски – сами по себе холсты и краски – скоро придётся сдавать в музей?
– Возможно. Ещё у Уорхола, когда писал он консервные банки, рекламы и коммерческие упаковки, была эпатирующая попытка оставить после себя примитивные этикетки времени, запечатлеть его вульгарные следы, однако и такие попытки приподнять китч давно уже позади. Станковая живопись в явном кризисе: всё перепробовано и перепето, нет ни идей новых, ни выразительных средств и техник.
– Почему вдруг, так быстро?
– Жизнь, как мнится старикам, – улыбнулся, – будто бы обесточилась, из жизни ушла духовная энергетика.
– Есть какое-то объяснение?
– Становится очевидным, опять-таки старикам, что нас уже окружает постфаустовский мир.
– Какой-какой?
– Постфаустовский: в нынешнем нашем мире уже нельзя продать душу чёрту.
– Почему?
– Душа обесценилась, так как современный человек ни мыслить, ни страдать не желает, его опустевшая душа теперь и даром не нужна чёрту.
– Как неожиданно вы всё поворачиваете! Если душа ничего не стоит, то она уже не бессмертна?
– Похоже на то… Может ли быть пустота бессмертна?
– И актуальщина поэтому, воспользовавшись пустотою душ, процветает?
– Вы упомянули Биеннале – международная тусовка, растекающаяся по гравийным дорожкам Гардини, прилавки с плохим бесплатным кофе и дрянными коктейлями, суетня кураторов и торговцев с их бизнес-гешефтами, постные американские галеристки в платьях с блёстками и бокальчиками в руках, зондирующие спрос, вспышки блицев и аплодисменты-овации на ступеньках павильонов, когда из них появляются победители на конкурсе провокаций… Пока всё это длится, пока сами мы в эту псевдопраздничную мотыльковую суетню вовлечены, может показаться, что актуальщина процветает.
– Победители – факиры на час?
– Ну да, я же сказал – провокативные фокусы и аттракционы, иногда прелюбопытные и острые по мысли, заведомо не претендуют на место в вечности; идеи-смыслы, заключённые в них, должны считываться исчерпывающе и мгновенно, так, чтобы никогда больше не захотелось к ним возвращаться.
– Кто же ответственен за такую сомнительную новизну, которая умирает, едва родившись?
Рассмеялся:
– Не сочтёте меня вконец свихнувшимся, если я возложу ответственность на Платона?
– Вы, ЮМ, настоящий провокатор, достойный оваций, – на Платона-то зачем возводить напраслину?
– Если не на Платона, то на многие поколения неоплатоников, идёт? На протяжении столетий, на которые растянулся переход от Средневековья к Ренессансу и тому, что за Ренессансом последовало, осуществлялся и подспудный переход от отражательной эстетики Аристотеля – мимесиса, – негласно вменявшей искусству полное и точное, вплоть до копирования и механической имитации, воспроизведение природы и предметного мира, к эстетике Платона, в центр коей помещалась возвышенная, я бы даже сказал – мистическая идея, ибо по Платону мир вокруг нас существует не сам по себе, но и как воплощение некой образности запредельного мира… В известном смысле Аристотель олицетворял рациональное начало в познании, а Платон – иррациональное; если же речь заходит о живописи, следование платоновской эстетике может означать другой уровень абстрагирования – превращение самой идеи в объект изображения.
– Копирование и механическая имитация форм внешнего мира – понятны, а с чего начиналось изображение идеи?
– Со своего рода инструментальной идеализации, то есть с изображения тех ли, этих деформаций извечно привычных форм: без деформаций привычных форм идею не изобразить.
– А кто задаёт характер деформаций?
– Сами художники.
– Как это?
– Так, сами себе задают. Импрессионизм, пуантилизм, кубизм и прочие живописные течения или манеры, деформировавшие образы привычной действительности, не имели внешних обоснований, только – внутренние: это сознательно-бессознательные попытки художников по-своему упорядочивать на каждый момент времени новые, изменявшие-ломавшие мир идеи.
– Бывает ли платоновская идея навязчивой?
Укол?
– Бывает, как всякая идея.
– И можно ли зафиксировать время-место, когда и где к идее «платоновской идеи» вернулись?
– Во Флоренции, в интеллектуальном кругу Лоренцо Великолепного.
– А где её практически надо было искать, возвышенную идею?
– В душе самого художника: то, что было недоступно глазу его, открывалось уже его духовному взору.
– Как же, если перелистать века, мы дошли до жизни своей?
– Сначала шли до незаметности постепенно… Возвышенная идея, если верить философским объяснениям, переносилась в трансцендентную сферу, не теряя при этом привязки к трансцендентному эго, каково? – весело посмотрел на дам Германтов. – В общем, пошло-поехало. Повторю: для изображения идеи художникам ничего другого не оставалось, как прибегнуть к деформациям видимой и привычно ощутимой действительности. Потребовались особые усложнённые образы пространства и времени. Искусство усложнялось и истончалось, пока цепь деформаций, последовательно оформлявшихся хотя бы в упомянутых уже «измах», не привела искусство, изображающее идею, к еретически немыслимой простоте.
– Есть пример?
– Есть: квадрат Малевича.
– Опять неожиданный поворот.
– Однако же главные неожиданности начались позже: искусство начинало раздваиваться. Параллельно с процессами, уводившими художников от копирования натуры в умные и заумные поиски, искусство всё заметнее расставалось с возвышенностью идеи, с соотносимостью её с идеалом. Идеи, в их торопливом приложении к искусству, на потребу массовым вкусам заземлялись, дробились, мельчились, размножаясь делением и обёртываясь пёстрыми фантиками, а на потребу элитарным вкусам делались «актуальными» – идею, голую идею, лучше ли, хуже заострённую, выставляли напоказ уже вообще вне традиционной изобразительности, так как с корабля современности выбрасывались за ненадобностью холсты и краски с кистями; и вот, как теперь принято говорить, мы имеем то, что имеем.
– Массовая коммерция мазил параллельно с заумно-заточенной актуальщиной цветёт тоже?
– Ещё как пышно… – Германтову вспомнилось, как после внезапной встречи с Хичкоком на зебре перехода он побрёл медленно вверх по Маркет-стрит, размышляя: реальность ли подменилась галлюцинацией или сам он чудесно угодил на миг в кадр «Головокружения»? Что в лоб, что по лбу… Сейчас, однако, его внимательно слушали, не сводя с него чёрно-золотых и бледно-голубых глаз, а тогда Маркет-стрит вывела его на уютно замкнутую оживлённую площадь, где он заглянул в щелевидную картинную галерею, зажатую между офисным чемоданом и многоглазым универмагом Мэсис. Так, он уже рассказывал Вере с Оксаной о том, как спросил тогда у владелицы галереи: что лучше продаётся? Устойчивым обывательским спросом, оказалось, пользовались картины, совмещавшие в изображении интерьер, портрет, натюрморт, пейзаж.