Шрифт:
Интервал:
Закладка:
(А в это время Чжоу Энь Лай выступил с провокационной речью в румынском посольстве в Бухаресте.)
(А в это время орудия развернули свои жерла на Вацлавское предместье, где собралась толпа безответственных хулиганов, которые протестовали против акта братства, оказанного народами-друзьями чехам и словакам в их борьбе с контрреволюцией…[131])
С первой строфы начинается контрастное сопоставление окружающей среды с драматическими событиями, носителем которых выступают даже не люди, а самолеты и эсминцы – местный, «пляжный» вариант танков. Одновременно сразу в шестой строке – «(а в Москве все заседает наш высокий кабинет)» – вводится главный конструктивный принцип – сочетание стихов и журналистских сообщений о текущих событиях. Эти два вида отличающихся друг от друга типов текста контрастно накладываются на основное семантическое противопоставление красивой природы, беззаботных каникул – и страшных, тревожных событий. Таким образом создается напряжение, которое дальше подчеркивается тем, что сообщения журналистского характера представляют собой официальный текст сообщений, в то время как в стихах описывается жизнь сугубо частная, лирический субъект читает Пастернака, купается, загорает. Прямой параллелизм возникает между людьми, идущими на работу ТАМ, в Праге, – и загорелым мускулистым парнем, шагающим ЗДЕСЬ. Лирический субъект, однако, не радуется своему безопасному положению, ему надоели известия («нахрихтен»), он хочет «покоя», при этом подчеркиваются черты идиллии («девушек тугие груди», «старый джаз»), уничтоженные военными самолетами.
По своему типу произведение могло бы быть традиционным стихотворением, выражающим заботы о мире и детях, играющих на досуге, о спокойно отдыхающем народе. Однако банальная ирония, которая в подобных случаях адресуется обычно американскому лицемерному милитаризму, здесь обращена против братских орудий, которые «развернули свои жерла на Вацлавское предместье» (имеется, наверное, в виду «наместье» (náměstí), то есть площадь по-чешски).
Несмотря на неодобрительную оценку «братской помощи» в стихотворении Семенова, форма, тип стихотворения оказался сильнее содержащейся в нем критики военной интервенции. Семенов дальше не проявлял свою протестную позицию по поводу Чехословакии. Более того, в 1980-х годах он подружился с автором чешского телесериала «Тридцать случаев майора Земана» (1975 – 1980) Иржи Прохазкой, – создателем пропагандистского фильма, направленного, впрочем, не столько на восхваление советской интервенции, сколько на оправдание того маразма, который она повлекла за собой в общественной жизни 1970 – 1980-х годов. Некоторые части сериала были направлены непосредственно на героизацию органов государственной безопасности и создавались при их участии. Прохазка позже вспоминал: «В тот раз мы встретились на Кубе в мае 86-го по случаю литературной конференции, посвященной детективу. Мы были приглашены туда как почетные гости, поскольку семеновский Штирлиц и мой майор Земан на Кубе необычайно популярны»[132].
В гораздо более сжатой и с художественной точки зрения более проницательной минималистской форме, построенной на повторе, касается проблематики границы между своим и чужим, внутренним и внешним, Всеволод Некрасов, один из основоположников Лианозовской группы – неофициального содружества художников и поэтов, сформировавшегося в конце 1950-х годов. Некрасов редуцирует область внешнего мира к местоимениям «ты» и «он», а субъективность к ее ядру – «я». Но семантика его стихов касается именно личного, индивидуального присутствия, участия, интериоризации такого предельно «внешнего» явления, как присутствие танков Советской армии в одной из центральноевропейских столиц, точнее, реакции на действия этих танков чешского студента, который своим горящим телом демонстрирует и воплощает самый радикальный из всех мыслимых видов протеста – самосожжение:
ЯН ПАЛАХ
Возможность самоидентификации с Палахом, идея, что он – это и мы тоже, совместно с топосом стыда присутствует и в стихах Ольги Бешенковской (1947 – 2006), не очень известной поэтессы ленинградского андеграунда. Стихотворение называется «Памяти чешского студента Яна Палаха»[134]:
Бешенковская одновременно со стыдом за родину отмечает хорошее знание русского языка среди чехов. Она трактует это и как результат естественного интереса многих чехов к русскому языку и культуре до 1968-го, и прежде всего как следствие принудительного обучения русскому языку после 1948-го, начинающегося с третьего класса всех типов школ. Она ссылается на прощение «воскресшей» – явно после 1989 года – Праги, причем прощение, обусловленное так называемой «славянской душой». Здесь не столько стихотворный язык диктует свои условия исторической действительности, сколько из подборки беглых впечатлений и укорененных клише создается образ, приписываемый реальному положению дел: