Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Мне с ним не сравниться, он очень красивый, просто совершенной внешности, – сказала Донка. – На него только взглянуть, и понятно, почему мама потеряла голову.
– А ее родители? – спросил Леонид. – Так и не примирились с вашим существованием?
– Ну, они все-таки давали маме деньги на оплату квартиры. И со временем примирились, наверное.
– Как это «наверное»? – удивился он.
– Скорее, смирились. Они честолюбивы, а точнее, тщеславны, особенно дед. Бабка, та просто чопорная дама, и что внучка у нее цыганка, ее коробило, я думаю. А дед мечтал, что потомки захотят продолжить его дело, а не в кабаре плясать, как я. Он профессор математики, – пояснила Донка.
– Здесь, в Москве?
– Был здесь. Но перед самым переворотом, уже после февральской революции, его пригласили в Сорбонну лекции читать, и он вместе с бабкой уехал. Обратно они уж не вернулись, конечно. А Алферовы меня к себе в квартиру забрали, когда мама погибла.
– А где они теперь, Алферовы?
Леониду претила собственная назойливость, но он считал необходимым выяснить все обстоятельства сразу, чтобы больше не возвращаться к тому, что явно причиняло Донке боль.
– Их арестовали и выслали, – ответила она. – На Соловки. – И добавила с какой-то исступленной к себе беспощадностью: – Думаю, их давно уже нет, иначе они мне подали бы хоть какую-нибудь весть о себе. Они меня любили.
О том, как она жила после этого, Леонид спросить не решился. Это было в общем понятно, и не было необходимости мучить ее, заставляя пересказывать подробности.
Но она сказала сама:
– Из квартиры алферовской меня, конечно, после их ареста выселили. Мне тогда, в двадцатом году, как раз восемнадцать исполнилось – по крайней мере не забрали в детдом. Я некоторое время на вокзалах ночевала и так, где придется, потом получила ангажемент в саду Эрмитаж, деньги появились, хоть и маленькие, но все же, еще устроилась тапером в синематограф, смогла угол снять и вообще воспряла духом, даже по театрам стала ходить, показываться. В Мюзик-холле тоже была, у Голейзовского, там танцовщицы прекрасные, говорят, в точности как на Бродвее, но труппа уже набрана, а я не великих способностей, чтобы меня взяли сверх штата. А потом нас сделалось слишком много, таких, да ведь я вам говорила, Леонид Федорович, а эстрады ведь остается все меньше, и работы на всех не стало хватать, пришлось в пивных выступать, но все-таки это было не так уж плохо, по крайней мере достаточно, чтобы за угол платить, а потом…
– Потом я поссорил вас с тем типом. – Леонид накрыл рукой ее вздрагивающую руку. – И вы потеряли работу.
– Не вы поссорили! – горячо проговорила Донка. – Я сама. Я не могла… с ним. – Ее горло судорожно дернулось, и она закончила уже другим, жестким тоном: – Хотя в общем не было в этом ничего особенного. Мне приходилось отвечать взаимностью не одному мужчине, иначе я просто не выжила бы. Но Жох убийца, я точно знаю, и это помешало мне лечь с ним в постель. Работу я после того потеряла, угол тоже, пришлось пойти в табор, больше некуда было.
– Цыган из Нескучного сада выгнали, – сказал Леонид.
Невпопад сказал, но ему необходимо было произнести что угодно, лишь бы не слушать, что она отдавалась не одному мужчине. Он не был ханжой, но при мысли об этом кровь била ему в голову.
Донкино лицо приняло холодное выражение. Вероятно, она заметила, какое впечатление произвели ее откровения. Леонид мысленно обругал себя за то, что не сумел это скрыть.
– Да, – кивнула она. – Отец знал, что из Петровского парка тоже выгонят. Табор из Москвы собирался откочевать, и я должна была. Но не захотела.
– Почему?
Она пожала плечами и равнодушно ответила:
– Отец меня барону собирался отдать. У них свои счеты, он должен был. А это рабство на всю жизнь. Я надеялась избежать.
– Убежать? – недослышал Леонид.
– И убежать тоже. Отец меня избил вчера, и я не выдержала, вечером убежала. Перед самой облавой. Я про облаву не знала, впрочем.
– Как избил? – пропустив все остальное мимо ушей, вздрогнул Леонид.
– Очень просто. – Донка поморщилась. – Все цыгане женщин бьют, ничего в этом нет для них особенного. Плеткой отхлестал, надавал пощечин.
Пропасть, отделившая домашнюю девочку, которую учат музыке и французскому, от таборной цыганки, которую отец хлещет плеткой и отдает барону, – представилась Леониду во всей ужасающей очевидности. Он будто сам в эту пропасть заглянул, и голова у него закружилась.
– Больше мы об этом говорить не будем, – с трудом преодолевая просто-таки физическое это головокружение, сказал он. – Тем более сейчас. Сейчас вам надо просто лечь и уснуть.
Равнодушие, возможно, деланое, сменилось в ее взгляде мрачными всполохами.
«С вами лечь?» – яснее ясного спросили ее глаза.
– Постели здесь еще нет. – Леонид встал. – Укрыться вы можете пледом, а вместо подушки вам придется свернуть халат. Воды я с утра наносил. В ведре, что на плите стоит, горячая. Если не хватит, можно согреть еще. Надеюсь, разберетесь.
Он пошел к двери.
– А вы? – остановил его у порога Донкин голос.
– Я переночую у соседей.
Он обернулся и посмотрел на нее. Она тоже встала из-за стола. Он едва не зажмурился, такое от нее исходило сияние.
– Но… – начала было она.
– Что ваше имя означает? – спросил Леонид. – Ведь это цыганское имя?
– Неоценимая, – прямо глядя ему в глаза, ответила Донка. – Означает – неоценимая.
И с этим словом в самом своем сердце он вышел из комнаты.
– Ты понимаешь, что они придумали?
Глаза у Антона сверкали, как кремень, из которого высекало искры андерсеновское огниво. И если бы в Нэлиных темных глазах различались отсветы, то они, может, сверкали бы тоже. А может и в самом деле сверкали, агаты сверкают же во внешнем свете.
Проект реставрации прадедова здания действительно производил ошеломляющее впечатление. Ребята-архитекторы перенесли эскиз на лист ватмана, такой большой, что он накрыл весь стол в Антоновом кабинете, и от этого ощущение значительности замысла лишь усиливалось.
– Я понимаю, – улыбнулась Нэла.
Все уже ушли, они с Антоном остались над этим огромным эскизом вдвоем. Даже если бы Леонид Гербольд не был Нэлиным прадедом, она чувствовала бы благодарность за то, что к его обветшалому творению отнеслись так бережно.
По предлагаемому проекту здание – Дом рабочих оно когда-то называлось – сохранялось полностью, внутри и снаружи, и даже более того, убиралось все, чем само это здание и его окружение были испорчены за восемьдесят лет своего существования. После сноса бессмысленных хозблоков, пристроек и будок вокруг предполагалось разбить сквер. Исчезало загромождение первого этажа, который был когда-то задуман как единое пространство, но постепенно превратился в скопище мелких клетушек непонятного назначения. На втором этаже был спроектирован музей конструктивизма и оставался во всем своем продуманном совершенстве концертный зал. В боковом крыле, где непонятно когда образовались жилые комнаты, которыми пользовались такие мутные люди, что невозможно было даже разобраться, кому это жилье вообще принадлежит, – устраивался маленький, на десяток номеров, дизайнерский отель.