Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Малыши Тамаре Викторовне понравились, так понравились, что стало завидно. Она уже забыла, какие бывают тоненькие шейки, щеки, как яблочки, и оранжевые кофточки в клетку, какие бывают чудесные коричневые глаза, маленькие носы и пальчики… У них почему-то не совпадал режим: «Етя пит, а я кутяю!» Спит, значит, Петя? Или Федя? «А ты кто?» – «Я? Етя!» – «Петька, иди к дедушке, он тебе почитает». Значит, не угадала, это Федя спит, младший. А «кутяю» – это «скучаю»?
Полпервого ночи они пошли с Наташей во двор с собаками. «Сука эта элитная у соседей, не дает спокойной жизни, приходится моих кобелей выводить глубокой ночью!» Тамара Викторовна сначала не поняла и испугалась, а потом сообразила, что это Наташа про собаку. В Москве уже была весна, асфальт высох, они шли тихонько по темной улице, вдыхая запах дотлевшего в сквере прошлогоднего мусора, две старинные подруги. У одной сыновья, у другой дочка, у одной уже внуки, а у другой скоро будут тоже.
Тамара Викторовна успокоилась, восстановился прерванный монолог, захотелось чего-то нового. Даже Сережа издалека не казался таким гнусным и тупым. «Правда, Наташа, зря я так. Ну и бог с ней, с моей дурочкой. Хочет замуж – пусть будет замуж. Устроим свадьбу, я с Ритой посоветуюсь, она уже своих всех троих женила. Будет действительно ребенок. Может, потом Люся разведется, а может, и нет. Что это я на нее взъелась…» Наташа не слушала: «Боже мой, я деградирую, Том. Я ничего уже давно не читаю, только варю. Мои лекции устарели, а эти две лахудры не в состоянии кашу соорудить самостоятельно…» – «А как он спросил, маленький, ты слышала? – ты бабушка или мама, или тетя? Будет действительно внук, а то живем как чужие, ни о чем не разговариваем!» – «Свекор писает раз по тридцать в день, еще и ночью встает, а дверь в туалет не закрывает! И главное, ночью смывает каждый раз. Я и так не сплю почти… Я понимаю, что он старый больной человек, но все я, я и я, почему я должна за всеми?.. У Миши какой-то редкий грибок, ему надо все время мазать пальцы. У нас уже все простыни в зеленке, а скоро будет климакс, и уже не захочется ничего. И мама там болеет, я даже не имею возможности поехать!» Помолчали. Наташа свистнула собак. «Ты, Томка, не раскисай, займись личной жизнью, съезди в санаторий. Захотят жениться – ты свою Людку все равно не убедишь, только нервов натреплешь. Я вот сама скоро соберусь и приеду, посмотрю, как вы там все. Домой!» Тамара Викторовна тоже пошла послушно, как собака: «Наташ, хочешь, я тебе у нас в библиотеке в справочнике посмотрю, чем лечить грибок?»
В поезде Тамара Викторовна ехала уже почти счастливая, с мыслью о том, что станет бабушкой. «И стану. И очень скоро. И буду с коляской ходить!» Будет мальчик (ну, в крайнем случае девочка), и будут у него такие вот пушистые глазки, и маленькие пятки, и шелковые волосенки. И она сошьет штаны на лямках из синего вельвета, который уже лежит лет сто, Люсе на юбку. А потом Люся выйдет за хорошего человека, может быть, постарше… Размечталась, старая дура! Для начала надо потребовать, чтоб называл по имени-отчеству, чтоб обнародовал своих родителей. И телевизор пусть покупает в ИХ комнату! Вариант, что Люся сама может уехать, Тамара Викторовна не рассматривала.
Когда она приехала домой, полная решимости и с отрепетированным по дороге текстом: «…надо соблюдать правила общежития… не мешать жить и работать… создать обычную семью…» – то обнаружила Люсю на диване с книгой, в слезах и без колготок. Синий вельвет остался лежать в шкафу, потом Люся сшила из него наволочки на диванные подушки. Явление миру маленького мальчика задержалось еще на десять лет.
При слове «акушерка» Люсе всегда представлялась толстенькая, мяконькая, добренькая бабушка в косынке, как в старых фильмах про войну изображались сестры милосердия. Они должны были говорить «милая», «потерпи, родная», как санитарка из приемного покоя, и гладить по голове. Здесь, в роддоме, акушерки все как на подбор были молодые девицы, грубые, громкие, сильно накрашенные. В смысле отношения – сплошное остервенение, редко кто разговаривал по-человечески, хотя Люсю, конечно, подруги подготовили заранее.
Чего стоит только это универсальное обращение «женщина»! Приходят после родов, нажимают на живот, сильно, прямо искры из глаз, все еще больно, плакать хочется, никого рядом нет: «Женщина, это кровь, не водица! Была бы вода, так наплевать на тебя, а это кровь! Вот вожусь с тобой, думаешь, заняться нечем?» – это самая жуткая, Лада, из-под шапочки ярко-желтого цвета челка. «Куда пошла, женщина! Навернешься – не поймаю, у меня спина не казенная, всех на горбу таскать!» Люсю это обращение ужасно раздражало, вот Катя, какая же она «женщина» – ручки-ниточки, ножки-макаронинки, а Лена-адвокат? Больше восемнадцати ни за что не дашь, да и она сама, Люся, еще не тетка! Рядом лежала Таня, тоже совсем молоденькая, со вторым. Она не спорила никогда, ко всем обращалась на «вы», говорила тихо, пеленки ей принесли свои, она их прятала под матрацем, потому что не положено, а больничных не просила, таблетки послушно принимала, не спрашивала для чего. Их, кстати, тоже приносили в зависимости от смены – кто вспомнил, кто нет. Детские сестры были поспокойней, несмотря на ад, в котором работали. День и ночь из-за старинной двустворчатой двери детского отделения раздавался настойчивый высокий мяукающий писк. Самой приличной из всего персонала Люся считала палатного врача Розу Андреевну и еще одного доктора отделения – мужчину. Дел у него было полно, по коридору он бегал бегом. «Как он работает тут, бедненький, насмотрится за день», – жалели его девочки в палате. Говорили, что он роды принимает хорошо и к нему со всего города едут. Как можно хорошо или плохо принять роды, Люся не понимала. Чтоб не больно было? Разве это возможно? «Да ладно, боль-то перетерпеть можно, – возражала Катя, – главное, чтобы ребенка не повредили, чтоб здорового вытащили». Что же это у нее, врачи виноваты, что с малышом что-то не так?
Люся забеспокоилась. У нее вроде мальчик был хороший, правильный, но это на ее взгляд. Разворачивать не давали. И потом, откуда Люся могла знать, какой он должен быть, правильный-то? Люся вдруг поняла, что дома ребенок будет все время с ней. Никто не придет и не заберет его после кормления, никто не скажет ей, что делать, если он плачет, если не ест или сильно срыгивает. Здесь, несмотря на грубость, все было просто. Не сосет – прикормили, срыгнул – бывает, раскричался – все равно придет сестра. «Ой, женщина, ну плачет, что-то ему не нравится, он же маленький, не скажет!» Дома никто его не унесет, это ее ребенок, она сама решила его оставить, чтоб не одна, чтобы помощь на старости лет (мама не вечная), чтоб было оправдание жизни.
А то спросит высший суд – соседи, знакомые, подруги, мама – зачем это она живет на белом свете, Сорокина Людмила Витальевна? Ходит каждый день в свою дурацкую библиотеку, выдает книги научным работникам, дома немножко вяжет и смотрит телевизор. Зачем? Чтобы маме не было одиноко? С мамой они живут как соседи, мама, слава богу, пока здорова, ухаживать за ней не надо. Чтобы Вадика развлекать – раз в неделю по средам в гостинице? Так у него небось дома развлечений хватает. В чем вообще конкретно смысл ее жизни? Не в том ли, чтобы в жутких муках родить это орущее существо неожиданно мужского пола, с которым она совершенно не знает, что делать? Вот тогда жизнь ее можно считать оправданной. Дескать, она не побоялась, в тридцать лет, без мужа. Родила. Ночью она пошла в туалет и долго стояла там перед зеркалом. На нее из мутного прямоугольника смотрела растрепанная, усталая тетка в казенной байке – фиолетовые ромашки по рыжему фону – «женщина». Серая кожа, серые волосы, вялые плечи. Какая тоска! «Сыно-о-очек, сыночка!» – попробовала Люся. Игоречек? «Игоре-е-чек!» Получается или нет?